Выбрать главу

Вот они свернули за дом и исчезли из виду. Сразу же из-за угла донесся взрыв смеха.

Киндерман снова посмотрел на патологоанатома. К Стедману тем временем подошел сержант Аткинс, помощник Киндермана. Молоденький и тщедушный сержант носил поверх коричневого фланелевого пиджака морской военный бушлат, а на голове – черную морскую фуражку. При этом он натягивал ее на уши, пытаясь скрыть свою стрижку под «ежика». Стедман вручил сержанту регистрационный журнал. Аткинс кивнул и, отойдя немного в сторону, расположился на скамейке перед входом в сторожку. Он не спеша раскрыл журнал и принялся внимательно изучать записи. Тут же на скамейке сидели плачущая женщина и медсестра. Последняя ласково поглаживала женщину, пытаясь хоть как-то ее успокоить.

Стедман стоял теперь в одиночестве и, застыв на месте, не сводил глаз с женщины. Киндерман с интересом вглядывался в его лицо. «Итак, какие-никакие чувства ты-таки испытываешь, Алан, – про себя рассуждал он. – После стольких лет работы, после всех этих трагедий и насилия в тебе все-таки осталась некая субстанция, которая продолжает чувствовать. Это хорошо. Ведь и я точно такой же. Мы с тобой являемся частью великой тайны. Если бы смерть была так же естественна как, например, дождь, то с какой стати мы бы с тобой сейчас испытывали все это, Алан? Конкретно, ты и я. Почему?»

Внезапно Киндерману до боли захотелось оказаться дома, в своей постели. Усталость опутывала ноги, а затем по костям тяжело утекала в недра земли.

– Лейтенант?

Киндерман медленно обернулся.

– Да?

Сзади стоял Аткинс.

– Это я, сэр.

– Да, я вижу, что это ты. Я это вижу.

Притворившись, что разглядывает его с откровенным презрением, Киндерман метал один за другим недовольные взгляды то на бушлат, то на фуражку Аткинса. И, наконец, заглянул ему в глаза. Глаза у сержанта были маленькие и зеленоватые. Они всегда были обращены немного внутрь, в себя, и от этого создавалось впечатление, будто Аткинс все время находится в состоянии медитации. Киндерману же он напоминал эдакого средневекового святошу, какими их обычно представляют в кино – не улыбающегося аж до гробовой доски, на редкость честного и искреннего, но непроходимо глупого. Однако последнее никак не относилось к Аткинсу, и лейтенант об этом прекрасно знал. Сержанту стукнуло тридцать два года, он морским пехотинцем участвовал во Вьетнамской войне. Призвали его туда прямо из Католического университета. За внешней невозмутимостью скрывалась натура яркая и прекрасная, достойная внимания и уважения, проникнутая истинной человечностью. Да и прятал-то Аткинс ее вовсе не из-за хитрости, а потому, как считал Киндерман, что душа у сержанта была весьма нежная. Внешне тщедушный, в минуты испытаний он проявлял недюжинные силу и храбрость. Однажды Аткинс умудрился даже повязать сумасшедшего наркомана, настоящего верзилу, когда тот, набросившись на Киндермана, приставил к его горлу нож. А когда дочь Киндермана попала в автомобильную катастрофу, чуть было не закончившуюся для нее трагически, все тот же Аткинс двенадцать дней и ночей проторчал в больнице возле нее. па работе он тогда взял внеочередной отпуск. Киндерман обожал своего помощника. Аткинс же, как верный пес, платил преданностью.

Я тоже здесь, Мартин Лютер, и я слушаю. Киндерман, иудейский мудрец, весь во внимании. Я слушаю тебя, Аткинс, ходячее ископаемое. Рассказывай. Докладывай. Какие у нас там добрые вести из Гента? Обнаружили какие-нибудь отпечатки пальцев?

– И очень много. На всех веслах. Но они какие-то смазанные, лейтенант.

– Какая жалость.

– Несколько окурков, – протянул Аткинс с неуловимой надеждой в голосе. А это уже кое-что да значило. По ним можно было определить состав крови. – Да еще пара волосков на трупе.

– Вот это уже теплее. Гораздо теплее. – Подобная находка действительно могла облегчить поиски.

– Да, вот еще, – добавил Аткинс, протянув Киндерману целлофановый пакетик.

Следователь осторожно взял его в руки и, поднеся поближе к глазам, нахмурился. Внутри пакета находилась розоватая пластмассовая безделушка.

– Что это?

– Заколка для волос. Женщины такие носят. Киндерман прищурился, пристально разглядывая заколку.

– На ней что-то написано.

– Да, «Большие Виргинские водопады».

Опустив пакет, Киндерман взглянул на Аткинса.

– Такие штуковины продаются в сувенирных ларьках рядом с водопадом, – сообщил он. – У моей Джулии была такая же. Но это было давно. Я сам ее покупал дочке. Вернее, даже не одну, а пару. У нее их было две. – Следователь вручил пакет Аткинсу и глубоко вздохнул. – Это детская заколка.

Аткинс пожал плечами. Бросив взгляд на сторожку, он сунул пакетик в карман.

– Эта женщина все еще там, лейтенант.

– Сделай одолжение, скинь, пожалуйста, эту козырную фуражку. Мы же не собираемся снимать фильм о морском флоте, Аткинс. Война давно закончилась, хватит бомбить Хайфон.

Аткинс послушно стянул с головы фуражку и, засунув ее в другой карман бушлата, поежился от холода.

– А теперь надень ее, – тихо приказал Киндерман.

– Да нет, все нормально.

– Ошибаешься. Твой «ежик» еще козырнее. Надевай.

Аткинс колебался, а Киндерман продолжал настаивать:

– Давай-давай, надевай. Холодно ведь.

Аткинс снова натянул фуражку. _ Женщина еще там, – повторил он.

– Кто – там?

– Ну, та самая старушка.

Труп обнаружил на пристани воскресным утром 13 марта Джозеф Манникс, владелец лодочной станции. Он спозаранку приехал в тот день на работу: надо было приготовить закуски, снасти и различное снаряжение, а также и сами лодки для туристов: обычные двухвесельные, каяки и каноэ. Заявление Манникса отличалось краткостью. Вот оно:

Меня зовут Джо Манникс и что дальше? (В этом месте его перебил полицейский.) Да. Да, я вас понял, я все понимаю. Меня зовут Джозеф Фрэнсис Манникс, я проживаю по адресу: 3618 Проспект-стрит, Джорджтаун, Вашингтон, округ Колумбия. Я владею лодочной станцией на Потомаке, и сам здесь управляюсь со всем хозяйством. Я приехал сюда утром, около половины шестого. Обычно я так и приезжаю на станцию. Надо приготовить закуску и сварить кофе. Посетители являются не раньше шести, иногда им приходится даже чуточку подождать меня. Сегодня, правда, никого не было в это время. Я поднял газету, которую мне обычно оставляют на пороге, и – о Боже мой! Боже!