Когда ящик вскрыли и двухметроворостую статую освободили от предохраняющей ее мешковины, сердце директора кулинарного училища Воробушкина остановилось. Он сразу с первого взгляда понял, что эта встреча с миром прекрасного сулила ему одни неприятности. Перед ним во всей своей первозданной красе стоял Аполлон Бельведерский.
Произошла одна из тех нелепых ошибок, которые, будучи сами по себе не слишком огорчительными и легко поправимыми, в каком-то единственном конкретном случае приводят к драматическим последствиям. Сейчас был именно такой случай. Вместо заказанной скульптуры «Студент-отличник» головотяпы из художественной мастерской заслали в кулинарное училище легкомысленного, несмотря на все свое классическое происхождение, грека.
Педагогическое целомудрие ученого кулинара было шокировано фиговой заплаткой гражданина Бельведерского. Но самое ужасное заключалось в том, что Воробушкина тоже звали Аполлоном. Аполлоном Петровичем. Это была память о несбывшихся маминых надеждах. Увы, по линии мужских достоинств Воробушкин не мог соревноваться со своим знаменитым тезкой. В этом плане он проигрывал решительно по всем статьям. В силу подобных обстоятельств присутствие Бельведерского в стенах училища неизбежно создало бы анекдотически двусмысленное положение, убийственное для делового авторитета директора. А авторитет надо беречь.
Первым побуждением Воробушкина было скомандовать: немедленно отправить Аполлона обратно. Но он вовремя одумался. Взял себя в руки. Дело в том, что Воробушкин на досуге почитывал газеты. А в газетах не так уж редко предавались фельетонной анафеме те деятели просвещения, которые пытались с помощью подобных крутых мер оградить молодую поросль от созерцания всех этих Афродит, Венер и Кипарисов. Воробушкин оказался между двух обжигающих огней. Но он не был героем. И не хотел быть им. Тем более не хотел стать героем фельетона. Из принципиальных соображений. И потому, терзаемый сердечной болью, отдал распоряжение задвинуть Аполлона в дальний угол и оставить там в покое.
Эту ночь директор провел в училище. Когда пробило двенадцать часов, он вышел из своего кабинета и приблизился к безмолвной статуе. Чувствительная душа Воробушкина не могла смириться с мыслью, что этот другой Аполлон — его тезка — гол! Он бережно набросил на статую пальто и застегнул, как смог, на пуговицы. Он с удовольствием натянул бы на Аполлона и штаны, но последнее было неосуществимо по чисто техническим причинам.
Затем Воробушкин вернулся в кабинет, закрылся, прилег на диван и вскоре заснул сном праведника, свершившего благое дело. Всю ночь ему снились прекрасные амазонки, сменившие к этому случаю свои короткие туники на достаточно скромные рабочие комбинезоны массового пошива. Даже приснившаяся Ева выглядела вполне прилично в полной выкладке бойца пожарной
[пропущена строка]
треволнений мирской суеты. Разбудил директора лишь трескучий школьный звонок. Аполлон Петрович вскочил, как ужаленный, с ужасом вспомнив о статуе, облаченной в его пальто. Боже мой! Засмеют! Сживут со света!
Но тиражированный Аполлон стоял, по-прежнему одиноко скучая, в еще затемненном углу, и, видимо, пока еще никто не заметил его странного одеяния. Трясущимися руками Воробушкин сорвал со статуи пальто и выбежал прочь из здания. И уже на улице он нащупал в кармане пальто какую-то бумажку. Это была записка. Она гласила: «Мой дорогой Аполлон! Я преклоняюсь перед твоим целомудрием. О, если бы ты мог ответить на мою любовь!».
Сердце Воробушкина остановилось. Который раз за последние сутки. Он был робок, застенчив. И, наверное, потому — до сих пор не женат. Последнее обстоятельство доставляло ему тайные страдания. И вот Аполлону Петровичу признавалась в любви таинственная незнакомка. Сама! Он задохнулся от счастья. Он готов был плясать и петь от радости. Но вдруг его пронзила ужасная мысль — кому адресована записка? Может быть, тому — другому Аполлону? Ведь пальто было на нем. Кому же? Кому-у?
А в самом деле — кому?
КРЫШКА
Вурдалакий Похлебкин в окружающей жизни замечал в основном недостатки. Из благих побуждений. Он полагал, что тем самым способствует прогрессу общества.
Однажды, совершая свой традиционный вечерний моцион, Вурдалакий Трифонович размышлял о таинстве бытия. Ибо как и всякий критик, он был еще и философом. Занятый глубокими раздумьями, Похлебкин свернул без задних мыслей в незнакомый безлюдный переулок. И здесь его наметанный взгляд остановился на каком-то темном пятне, что виднелось на мостовой. Похлебкин подошел ближе и установил: темное пятно было люком канализационного колодца. В двух шагах от люка валялась крышка. Колодец был открыт. Открытый колодец — дело скверное. В открытый колодец можно упасть. И в этом выводе была сама святая правда.