Выбрать главу

В выписанном как будто даже с симпатией портрете героя «Наводнения» рабочем Андрее Ивановиче Замятин на самом деле вывел раздутого от сознания своего классового превосходства и «ведущей роли» в обществе в качестве «гегемона» гнусного эгоиста, уверенного, что всё в окружающем мире должно служить ему, в том числе и самым низменным его устремлениям.

Вседозволенность, выведенное из глубины бывшего раба сознание безгрешности при совершении любой гадости, разрешение самому себе не замечать за собой никакой скверны – такого безо всяких обвинительных слов и резонерства до Замятина не сделал никто. Андрей Иванович представлял собой закономерный продукт «революционного сознания», и именно в таких людях власть видела свою социальную опору.

Роман «Мы» был одновременно и аналитическим срезом настоящего и прогнозом на будущее. В нем были почти мимоходом – и все-таки очень полно, да притом с блеском – выписаны все характерные черты тоталитарной коммунистической власти и террора.

Михаилу всегда было обидно, что страна позабыла, да так и не вспомнила – в этом смысле ему «повезло» даже меньше, чем Платонову и Замятину – великолепного писателя, автора настоящих шедевров «Сорок первый», «Марина» и «Звездный свет» Бориса Андреевича Лавренёва, фактически презревшего господствующий стиль и курс того времени на разделение «хороших красных» и «плохих белых» и доказавшего главное – они одинаково трагически несчастные дети эпохи революционных потрясений, когда все люди теряют больше, чем приобретают, сколько бы они ни силились доказать обратное.

Жаль было, что исчез за горизонтом, по слухам переехав на житье в Германию, отличный прозаик, досконально знающий жизнь на окраинах империи у её восточных и северных границ – Борис Михайлович Казанов. Какими только талантами не разбрасывалась родная страна! Казановские «Осень на Шантарских островах» и «Полынья» уже небось давно стали библиографическими редкостями, а зря.

Еще один знаток русской жизни и русской души, правда, более раннего времени – Николай Семенович Лесков – далеко не сразу пронял и впечатлил Михаила, хотя необычайно образный язык героев «Левши» запомнился ему с самого детства. Однако, уже начав самостоятельно писать, Михаил осознал, сколь высокий и безупречный мастер слова без особой славы, но очень прочно утвердился под именем Лесков в русской литературе. Это был подлинный художник – философ, виртуоз мысли и слова, не заявлявший никаких претензий на место в высшем ряду русских прозаиков, но по справедливости и по праву обязанный занимать его в памяти потомков именно там. Видимо, как раз Лескова следовало бы считать стилистической и даже ментальной предтечей Андрея Платонова, но не только его одного. В России советского периода появился столь же безукоризненный и несгибаемо правдивый, как Лесков, мастер огромного роста – Борис Андреевич Можаев. Его талант был таков, что по существу обличительные романы «Живой» и «Мужики и бабы» несмотря на недопустимость их публикации с точки зрения любой мыслящей цензуры, все-таки были опубликованы. Они заставили коммунистическую советскую власть признать свой людоедский облик. Можаева не осмелились обвинить во лжи и клевете. Что могло быть лучшим подтверждением масштаба его дарования, чем это?

Другим, правда не стилистическим, продолжателем правдоискательской лесковской традиции в советской литературе был актер, режиссер, но на самом деле прежде всего прозаик высокой пробы – Василий Макарович Шукшин. Он и сам пытался понять смысл жизни и получаемых от нее ударов, и других людей своими вещами заставлял понимать. Его произведения были удивительно близки к живому разговорному языку, то есть безыскусственны, «не литературны», но это не мешало ему говорить даже о самых сложных проблемах подкупающе родственным каждому языком. Жаль, что он прожил недолго. Наверно, еще многое мог написать, поставить, сыграть.

У Бориса Васильева – тоже отличного писателя – фабулы произведений всегда строились на материале ненадуманных реальных проблем, в чем он был созвучен творчеству великого трагика литературы, посвященной войне – Василя Быкова. Только у главных героев книг Васильева в жизни было больше удачи, чем у героев Быкова, хотя «везеньем» их судьбы тоже нельзя было назвать. В этом смысле Василь Быков был чистым трагиком, не то, что не допускавшим, но во всяком случае не интересовавшимся иными жизнями, чем у тех, для которых не существовало милости Небес. И хотя Борис Васильев тоже почти всегда выставлял свих героев к самой крайней черте жизни, он обходился с ними чуть милосерднее, чем Быков. Само жизнелюбие Васильева взыскивало с автора большее вознаграждение его персонажам в сравнении с ничем не компенсируемой высшей жертвой героев Быкова, которым давалось лишь слабое моральное утешение, что они сделали все, что могли, почти ничего не изменив в пользу своего дела. Эти люди в своей жизни земной были полностью обмануты надеждой прожить ее не напрасно, оставалось надеяться, что им будет за это воздано в жизни иной.