— Зачем?
— Будьте в полной парадной форме и приготовьтесь явиться по первому требованию.
Эта торжественность вызывала подозрения, но Шмидт направился в штаб и предстал перед начальником штаба адмиралом Данилевским.
Адмирал с трудом сдерживал гнев. Он тяжело поднимал глаза на стоявшего перед ним лейтенанта, опускал их, снова поднимал и, кажется, никак не мог найти слов, которыми следовало начать разговор.
— Как вы себя чувствуете?
— Отлично.
И то, с какой готовностью Шмидт сказал «отлично», и весь его ликующий вид представились Данилевскому неслыханной дерзостью.
— А ликовать не с чего! Да-с, совершенно не с чего… — повторил он, едва сдерживая гнев. Адмирал ни слова не сказал ни о том, что случилось в Севастополе, ни о том, что происходит в. России. Но Шмидт прекрасно понимал его, и Данилевский знал, что Шмидт понимает его. — При форме, которую вы… э-э… изволите носить, неприлично, более того — непозволительно проявлять теперь чувства… э-э… подобные чувства.
Шмидт хотел выразить удивление, что форма может помешать кому-либо радоваться со всем русским народом в дни, когда он одерживает победы в освободительной борьбе. Неужели нельзя ликовать, пока этого не предпишет начальство? Он хотел бы еще добавить, что этот доблестный мундир напялили на него, помимо его воли, призвав на войну делить победные лавры… Но он не сказал ничего.
На следующий день, утром, на Соборную прибыл отряд вооруженных солдат. Начальник конвоя заявил об аресте лейтенанта Шмидта и повел его к Графской пристани.
Странное чувство испытывал Петр Петрович, идя под конвоем по знакомым улицам Севастополя. Встречные изумленно раскрывали рты. Конфузливо опускали глаза конвойные солдаты, и сам начальник стыдливо держался на некотором расстоянии. А Шмидту было весело, точно он получил орден. Сколько достойных русских людей, думал он, ходили вот так, под конвоем. Да каких людей, превосходных, которым он, Шмидт, не достоин и шнурка на ботинках завязать!
Он посмотрел на смущенных конвойных и весело сказал:
— Ну, что уж там… ведите, как полагается, по уставу!
На Графской пристани арестованного лейтенанта посадили на катер и доставили на броненосец «Три святителя». Здесь его поместили в камеру — железную коробку без окон, освещаемую тусклой электрической лампочкой.
Чухнин негодовал. Надувалась и багровела его толстая шея на бочкообразном туловище. Он легко поддавался гневу, но ничто, кажется, не приводило его в большее неистовство, чем сознание собственного бессилия. Все привычные, десятилетиями испытанные приемы давали осечку. Репрессии никого больше не пугали. Глухое брожение разъедало флот, как ржавчина корпус старого корабля.
Вести о падении дисциплины, о еле сдерживаемой ненависти матросов к начальству приходили со всех сторон. И вице-адмирал ходил по своему дворцу, царящему над Севастополем, багрово-синий от гнева.
Он выглянул в окно кабинета и криво усмехнулся. С некоторых пор охрану дворца несли уже не матросы, а солдаты, и не просто солдаты, а солдаты так называемой «дикой дивизии», составленной из чеченцев, черкесов и других «инородцев», неграмотных, едва понимающих по-русски. «Эх-хе-хе, дожили, — промычал про себя Чухнин, — русскому матросу доверять нельзя…»
А что сие означает? Что громадное большинство матросов не получает в семье никаких нравственных устоев ни в смысле христианском, ни в смысле семейном, ни в смысле государственном. Серая масса… Именно так оценил он матросов в одном из рапортов. Чухнин вздохнул. Э-эх… никто не обращает внимания. Невозможно понять, что происходит. У властей какая-то апатия, недостаток воли. У него, Чухнина, воли хватит. После «Потемкина» он не остановился перед тем, чтобы ввести на палубы броненосцев батальоны солдат. Заявил прямо, что расстреляет каждого десятого, если не выдадут зачинщиков.
А толку что? Все кругом шатается. Столетия неколебим был строй России, а теперь зашатался. Какие-то требования… Рабочие требуют, интеллигенты требуют, мужики — и те требуют. Выгода одного человека всегда противоречит выгоде других, так всегда было, как же иначе? Матросы стали рассуждать… Кто будет служить, если все примутся рассуждать?
Чувствуя, что гнев его разрастается, и тем сильнее, что неизвестно, на ком и как его выместить, Чухнин вышел в сад. Он любил цветы, и в саду вокруг дворца было много цветов. Только сирени двенадцать сортов, которыми адмирал особенно гордился. Теперь пышной прощальной прелестью наполняли сад осенние цветы. Но сейчас Чухнин равнодушно прошел мимо них, мучимый тревогой.