О событиях в 31-м флотском экипаже узнали в городе. В газетах появились сообщения, что арестованных морят голодом. Тогда Чухнин приказал вызвать лучших певцов. Одного за другим их отправляли неизвестно куда. По-видимому, сказалась работа каких-то личностей в матросской форме, затесавшихся среди арестованных.
Власти спешили со следствием. Всех арестованных разделили на три группы: первая — очаковцы, вторая — матросы с кораблей, примкнувших к «Очакову», третья — участники восстания на берегу. Вскоре вызвали всю группу очаковцев и куда-то повели под усиленным конвоем. Куда? Вскоре очаковцы оказались на берегу, у гнилой угольной баржи.
Гладков прошептал Частнику:
— На «Прут», в плавучую тюрьму, или, может, в очаковскую крепость?
Частник понял друга. Если в очаковскую крепость, то не удастся ли увидеться со Шмидтом?
Но уж очень плоха баржа. Не собирается ли Чухнин вывести ее в море за Константиновскую батарею и покончить со всеми очаковцами одним ударом?
Раздался спокойный, иронический голос Симакова:
— А что же вы думаете? Даст Чухнин один вонючий гроб на всех, и хватит с вас. Он, Чухнин, экономный. На каждого гроб — сколько расходов казне? Вон прутовцев вовсе без гробов похоронили, да еще в земле, а на нас пожертвуют одну мину, — и пойдем крабов кормить. Все-таки вроде почета. Эта самая мина Уайтхеда, или как там вы, минеры, говорите, сильно рвет, каналья… Всех сразу, без всякого различия. Чухнин, он, брат, тоже демократ…
Матросы молчали, привыкнув к мрачному юмору Симакова, но при слове «демократ» спохватился караульный солдат из питомцев Думбадзе.
— Ты чего недозволительные слова говоришь? — он щелкнул затвором.
Симаков отступил вглубь, за спины товарищей. Вдруг баржу сильно встряхнуло, словно она ударилась о подводный камень. Корпус ее вздрогнул и затрещал. Караульные солдаты, не привыкшие к морю, повалились друг на друга. Один из них, на верхней палубе, упал за борт.
Матросы не без злорадства наблюдали за растерянностью «армяков». Упавшему за борт караульному бросили веревку и вытащили наверх.
— Тащат, как мокрую собаку… — презрительно фыркнул Симаков.
— Сволочи! Палачи! — цедил сквозь зубы Чураев, задыхаясь от ненависти. Когда гальванер, спасаясь с горящего «Очакова», подплывал к Северной стороне, стоявшие на берегу солдаты полка Думбадзе чуть не закололи его штыками. Он повернул в море и, теряя последние силы, едва добрался до парохода-водолея, где потом и был схвачен.
Вскоре угольная баржа пристала к борту «Прута» — плавучей тюрьмы.
«Вот судьба! — подумал Частник. — Офицеры с «Прута» были у нас заложниками. Теперь мы попадаем к ним в лапы».
Как только арестованных спустили в трюм, туда пришел лейтенант, который был на «Очакове» заложником.
— Вот мы и поменялись ролями! — злорадно сказал он.
Но Частник спокойно ответил:
— Перемены всякие бывают… Только, думаю, от вас не дождешься такого хорошего отношения.
В трюме с каждой стороны было по три иллюминатора, но свет попадал лишь через небольшое окно сбоку. Сквозь толстые стекла и решетки едва пробивался солнечный луч. Командование на «Пруте» было морское, а караульная администрация — армейская. Караулу даны были жесткие указания: стоять против люка — нельзя, смотреть в люк и даже на караульного — тоже нельзя. Кормили арестованных по-морскому: наваристый борщ и гречневая каша. И начавшаяся кое у кого из арестантов цинга приостановилась.
Антоненко вспомнил очаковского кока Красильникова, и потоком полились радужные воспоминания. Такой был кок мастер, что нередко матросы одаривали его высшей наградой — отдавали свою чарку водки. От обилия этих наград результат иногда получался плачевный: каша пригорала, а щи оказывались так пересоленными, словно готовились на воде, взятой за бортом. Но в общем душа был парень. Во время восстания он получил от начальства награду: разорвало его на части тяжелым снарядом.
Потянулись томительные дни неволи в плавучей тюрьме. Антоненко грустил о своих сыновьях.
— Дали бы мне каторгу, хоть бессрочную, — говорил он, и его голубые глаза затуманивались, — может, привелось бы увидеть сыновей… Смерти не боюсь, а повидать… Ух, как хочется. — И он до хруста в суставах сжимал свои могучие кулаки.
— Сыны сорвут с тебя оковы, не кручинься, — говорил ему Гладков.
Антоненко молчал, в его красивых глазах застыло бездонное горе отца, который чувствует, что быть его маленьким сыновьям сиротами.