Выбрать главу

Я посмотрел на Гурама. Он стоял с вытянутыми руками, и сестра завязывала ему тесёмки на халате за спиной. Лицо у него было спокойным.

— Гурам Автандилович, — сказал я. — Начинайте.

Гурам кивнул. Взял со столика скальпель и наклонился над грудиной.

Первый разрез прошёл по средней линии, от яремной вырезки до мечевидного отростка. Кожа у Кемаль-паши была тонкой и лезвие прошло через неё почти без сопротивления. За кожей обнажилась бледная и гладкая надкостница, покрывавшая грудину ровным слоем. Крови почти не было, только розоватая сукровица, которую Алексей Павлович тут же промокнул тампоном.

Гурам отложил скальпель и взял стернотом. Рукоятки инструмента лежали в его руках плотно, и я видел, как он перехватил их чуть выше, там, где рычаг даёт максимальное усилие. Он установил лезвие на верхний край грудины и нажал.

Грудина хрустнула. Звук был похожий на треск толстой ветки, и от этого звука одна из медсестёр у стены качнулась назад. Гурам не обратил внимания. Он вёл стернотом ровно, строго по средней линии, и пила прошла грудину сверху донизу.

Кость разошлась. Гурам установил ранорасширитель Финочетто, завёл бранши между краями рассечённой грудины и начал крутить винт. Грудная клетка раскрывалась медленно, с тяжёлым скрипом, и с каждым оборотом рёбра расходились на сантиметр, обнажая тёмное пространство средостения.

— Давление шестьдесят пять на тридцать пять, — доложил Константин от манометра. — Пульс пятьдесят два, ритм синусовый, единичные экстрасистолы.

Гурам довернул винт до упора, и грудная клетка раскрылась.

Я наклонился и посмотрел внутрь.

Перикард лежал передо мной, как раскрытая книга. Вместо тонкого, полупрозрачного мешка, в котором должно биться розовое, послушное сердце, я увидел камень. Грязно-белая, бугристая масса, покрытая неровными наростами и глубокими бороздами, занимала всё пространство между разведёнными рёбрами. Поверхность была матовой, шершавой, и местами через белизну кальцината проступали желтоватые пятна, там, где известковые отложения пропитались старой кровью.

Под этим панцирем что-то дёргалось. Короткими, судорожными толчками, которые едва шевелили каменную оболочку. Это было сердце, и оно билось, потому что не могло иначе, зажатое со всех сторон в своей кальцинированной клетке, лишённое свободы сокращаться и расправляться. Каждый удар стоил ему усилия, на которое здоровый миокард тратил бы сотую долю своего ресурса, а этот, измождённый, работающий из последних волокон, отдавал за каждую систолу всё, что у него оставалось.

В операционной стало тихо.

Гурам стоял с ранорасширителем в руках и смотрел. Я видел, как у него на лице сменились три выражения: профессиональный интерес, осознание масштаба и страх. Третье осталось.

— Это неоперабельно, — сказал он.

Голос у Гурама звучал ровно, без истерики, и от этого его слова казались тяжелее, чем если бы он кричал.

— Толщина панциря — минимум четыре-пять миллиметров, местами больше, — продолжил Гурам, не отрывая глаз от операционного поля. — Он врос в эпикард. Под ним стенка желудочка, три миллиметра, может быть, два с половиной. На снимках было видно, но вживую это другое. Если скальпель пройдёт на полмиллиметра глубже, мы вскроем полость желудочка. Кровь ударит фонтаном. Аппарата искусственного кровообращения у нас нет. Зашить перфорацию миокарда при таком давлении и такой коагулопатии невозможно. Пациент умрёт на столе за минуту.

Константин у манометра побледнел ещё сильнее, и на его верхней губе выступила испарина.

Алексей Павлович за моим плечом молчал. Я чувствовал его дыхание на своей шее и по этому дыханию знал, что он ждёт моего решения.

Медсёстры у стены замерли. Анестезиолог продолжал ритмично сжимать грушу дыхательного мешка, и мягкое шипение воздуха, входящего в лёгкие пациента, было единственным живым звуком в операционной.

Я смотрел на сердце в каменном панцире и думал. Думал о стенке желудочка толщиной в три миллиметра и о том, как провести лезвие по линии, отделяющей мёртвый кальцинат от живого миокарда, ни разу не пересечь эту линию, на протяжении тридцати, может быть, сорока сантиметров непрерывного разреза.

— Дайте мне единичку, — сказал я.

Гурам поднял голову.

— Илья Григорьевич…

— Микрохирургический скальпель, лезвие номер один. И микроножницы. Лоток справа.

Гурам посмотрел на меня. Я не стал ничего объяснять, потому что объяснять было нечего. Зашить пациента означало убить его. Панцирь на сердце означал смерть в течение суток, а может быть, часов. Мустафа-бей подтвердил: пациент не переживёт ночь. Единственный шанс у Кемаль-паши лежал в этих четырёх-пяти миллиметрах кальцината, которые нужно было снять с работающего сердца, не повредив стенку, которая под ними.