— Керим-бей, — сказал я, и голос у меня вышел тихими очень медленным, потому что я контролировал каждую мышцу лица и горла, чтобы не закричать. — Мне нужен свет. Любой. Фонари, свечи. У меня вскрыта грудная клетка, я не вижу рану. Мне нужен свет прямо сейчас.
Керим-бей шагнул в операционную, поднял фонарь выше. Жёлтый свет упал на операционный стол, на грудную клетку Кемаль-паши, на мои руки в окровавленных перчатках, торчащие из раны, на белую пыль кальцината на моих рукавах. Свет от него был слабым, и он колебался при каждом движении руки Керим-бея, и в этом мерцающем свете мои руки внутри раны отбрасывали тени, которые двигались вместе с пламенем.
Оперировать при таком свете было невозможно. Одна неверная тень на стенке сосуда, один рефлекс от блеснувшего лезвия, и я мог принять артерию за кальцинат или наоборот. Ошибка, которая в холодном свете бестеневых ламп была бы немыслима, при свете слабого фонаря становилась неизбежной.
— Генератор, — сказал Керим-бей. — В подвале госпиталя есть резервный генератор. Охрана побежала запускать. У него ручной привод, поэтому нужно время.
— Сколько?
— Пятнадцать минут.
Я закрыл глаза.
Пятнадцать минут. Кемаль-паша лежал на операционном столе со вскрытой грудной клеткой, с недоснятым панцирем, с освобождённым сердцем, которое билось на открытом воздухе, незащищённое ни перикардом, ни грудиной. Каждая секунда открытой раны несла риск инфицирования, переохлаждения миокарда, высыхания серозных поверхностей. Давление у пациента балансировало на грани коллапса, почки не работали, коагуляция нарушена, кровь из мелких сосудов продолжала сочиться в полость перикарда, и никто не мог её остановить, потому что для этого нужно было видеть, откуда она идёт.
Пятнадцать минут в темноте с открытым сердцем.
— Он не доживёт! — крик вырвался из меня прежде, чем я успел его остановить. Голос ударился о стены операционной, отскочил от кафеля и вернулся ко мне эхом. — Через пятнадцать минут он умрёт! У меня нет этих пятнадцати минут! Продолжаем операцию!
Глава 20
Керим-бей направил фонарь в рану.
Луч упал на миокард, и по влажной поверхности сердечной мышцы прокатился жёлтый блик, от которого я инстинктивно отдёрнул голову.
— Ближе! — крикнул я. — Светите в рану, ближе!
Керим-бей шагнул к столу и наклонил фонарь.
Стало хуже. Направленный луч ударил в грудную полость под острым углом, и от крючков, которыми Гурам разводил рёбра, протянулись длинные чёрные тени. Тень от левого крючка легла поперёк боковой стенки левого желудочка, именно туда, где я секунду назад отслаивал кальцинат.
Тень от правого крючка перечеркнула устье огибающей артерии. Я смотрел в рану и видел только полосы: свет, тьма, как решётку, наложенную на операционное поле. В промежутках между полосами кровь блестела от фонаря так сильно, что рельеф поверхности исчезал.
Я перестал различать, где заканчивается кальцинатная бляшка и где начинается стенка сосуда. Граница между белым камнем и розовым миокардом, которую я минуту назад видел отчётливо, утонула в перекрёстных тенях и бликах.
— Гурам, у вас телефон с собой?
— Что? — голос Гурама прозвучал из темноты за крючками, сдавленный и злой.
— Телефон. Смартфон. С фонариком на задней стенке. У кого есть, включайте. Все. Константин, медсестра, Алексей Павлович, все, у кого есть, включайте вспышки и светите сюда.
Послышалась возня. Через несколько секунд в операционной загорелись три дополнительных источника света: два белых светодиодных луча от смартфонов и ещё один жёлтый, слабее, от второго фонаря, который принесла медсестра из коридора.
Несколько направленных лучей скрестились в грудной полости Кемаль-паши.
Я посмотрел в рану и понял, что мы убиваем его светом.
Каждый луч отбрасывал собственную тень от каждого инструмента. От крючков, от пинцета в моей левой руке, от края рассечённой грудины, от марлевых тампонов, которыми Константин промокал сочащуюся кровь. Тени множились, пересекались и наслаивались друг на друга. На стенке левого желудочка лежало месиво из пяти перекрёстных теней, и в этом месиве различить кальцинат от здоровой ткани было невозможно.
Отражения добивали то, что не добили тени. Влажный эпикард отражал каждый из пяти лучей отдельно, и от этого поверхность сердца превратилась в мерцающую кашу из бликов. Глубина пропала. Рана стала плоской картинкой, на которой я не мог отличить выпуклость от впадины, гребень кальцината от ложбинки между мышечными волокнами.
Я оперировал вслепую. Хуже, чем в полной темноте, потому что в темноте я хотя бы знал, что ничего не вижу, и мог ориентироваться на тактильные ощущения через пальцы и скальпель. А при таком свете глаза врали. Они показывали мне картинку, и она была ложной.