Эйрик подошёл к столу.
Медленно.
Не как к вещи.
Как к мёртвой.
— Где нашли? — спросил он.
Голос был ровный, но я видела его руку. Пальцы сжались так, что побелели костяшки.
Коль поднял обломок доски.
— Под идолом. Ящик был пустой сверху. Внизу — второе дно. Плохо сделано. Кто-то торопился или думал, что никто не посмеет ломать.
— Я бы не посмел, — сказал Свейн. — Поэтому хорошо, что ломал кузнец. У кузнецов совести меньше.
Коль бросил на него тяжёлый взгляд.
— Зато руки крепче.
Никто не засмеялся.
Даже я.
Хравн стоял у очага.
Двое воинов Эйрика держали его по бокам, но не трогали. Пока не трогали. Он смотрел на красную ткань спокойно. Слишком спокойно для человека, у которого из святилища только что вытащили вещь, связанную с мёртвой женой ярла и ядом.
— Это священная ткань, — сказал он наконец.
В доме кто-то шумно вдохнул.
Я почти рассмеялась.
Почти.
— Конечно.
Хравн посмотрел на меня.
— Ты не понимаешь обрядов этого дома, чужая женщина.
— Зато я понимаю, когда человек придумывает ответ позже вопроса.
Его глаза стали холодными.
— Эта ткань была заперта, потому что на ней нечистое.
— Удобно.
— Лив принесла её ко мне.
Имя ударило по дому.
Лив.
Лив Торстейндоттир.
Мёртвая, обвинённая, почти утопленная, но всё ещё удобная для чужой лжи.
— Она пришла после смерти Рагнхильд, — продолжил Хравн. — Говорила безумные слова. Держала эту ткань. Я забрал её, чтобы не дать скверне расползтись по дому.
— И поэтому спрятал под идолом с двойным дном? — спросила Гудрун.
Хравн повернул к ней голову.
— Не всё, что делают для богов, нужно показывать женщинам у очага.
Гудрун медленно улыбнулась.
Неприятно.
— А вот это ты зря сказал.
Эйрик поднял руку, не давая ей продолжить.
— Почему ты молчал?
— Потому что Лив была уже виновна. Её слова только усилили бы страх.
— Нет, — сказал Эйрик. — Почему ты молчал, когда Рагнхильд умирала?
Вот теперь Хравн впервые не ответил сразу.
Маленькая пауза.
Короткая.
Но дом услышал.
Тора подошла к столу.
Она двигалась медленно, будто каждый шаг давался больнее старых костей. Лицо у неё было серым. Не от усталости. От того, что человек слишком долго держал внутри правду, и она наконец начала ломать рёбра.
— Дайте мне посмотреть.
Эйрик повернулся к ней.
— Тора.
— Если хочешь правду, дай старой дурной женщине наконец сделать то, что она должна была сделать много зим назад.
Гудрун осторожно развернула ткань шире.
Запах поднялся сильнее.
Горький.
Тёмный.
Сухой.
У меня сразу сжало горло. Хельга зашевелилась у меня под рукой, и я заставила себя вернуться к ней: дыхание ровнее, пульс слабый, но не падает.
Живая.
Пока живая.
Тора наклонилась к ткани, понюхала, потом коснулась пятна пальцем. Не языком, слава всем богам и санитарному просвещению, которое я, похоже, всё-таки внедрила страхом.
Она долго молчала.
— Чемерица, — сказала она наконец. — Горький корень. И ещё… маковая слеза. Слишком много.
Дом молчал.
Кто-то из женщин прошептал:
— От боли?
Тора закрыла глаза.
— В малой мере — от боли. Чтобы роженица спала. Чтобы судорога отпускала. Чтобы сердце не билось как бешеное.
— А в большой? — спросил Эйрик.
Тора открыла глаза.
Смотрела не на него.
На ткань.
— В большой сердце путается. Руки холодеют. Человек просит воды. Рот горчит. Дыхание слабеет.
Я увидела, как лицо Эйрика стало белым.
Не всё.
Только под кожей, глубоко.
Но я уже знала эти признаки.
Он снова слышал Рагнхильд.
“Просила воды”.
“Горечь во рту”.
“Три дня умирала”.
— Ты знала? — спросил он.
Тора подняла голову.
— Я знала, что запах был не тот.
— И молчала?
— Да.
Одно слово.
Старое.
Тяжёлое.
В доме словно что-то просело.
Тора не оправдывалась сразу. И от этого её признание стало страшнее.
— Я дала Рагнхильд отвар, — сказала она. — Слабый. Такой давали женщинам после тяжёлых родов. Она кричала от боли. Крови было много. Я дала то, что знала.
— А потом? — спросил Эйрик.
— Потом ей стало хуже. Я подумала — роды забирают её. Такое бывает. Женщины уходят после родов, даже если сильные. Мы все говорим это, чтобы не сойти с ума.