Выбрать главу

— Это цитата из блокадного дневника Тани Савичевой, — объясняет мне Милалика. — Он стал символом того времени. Девочка записывала, когда умирали члены её семьи, пока она не осталась одна.

— Как я? — интересуется Алёнка.

— Ты не одна, малышка, — улыбается ей царевна. — У тебя есть папа. В твои годы я бы за такого папу душу бы продала…

— Я за папочку на что угодно согласна! — отвечает доченька. — Даже на ту страшную тётю!

— Там что-то совсем неладно, — говорит царевне Добродея. — Со свету их сжить хотели, алча смерти придать вид естественный, дабы ни душа не усомнилась в делании убийственном.

— Нормально говори, — просит Милалика, улыбнувшись шире. — Ты умеешь, я знаю.

— Сон у лекаря непростой был, — покраснев, сообщает младшая царевна. — Он и сам это понял, да камнем придавить его хотели, только заступилась за него дочка.

— Как Серёжа говорит, не понос, так золотуха, — вздыхает самая старшая царевна. — Будем разбираться, а пока Гриша с дочкой своей у нас поживут.

— Спасибо… — тихо благодарит её Алёнка, на что приблизившаяся Милалика её гладит. И меня затем, а я оцениваю ощущения.

Ладонь у царевны мягкая, добрая, как у мамы в той жизни, где была блокада. Здешняя «мама» гладит совсем не так — будто механически. Не накручиваю ли я себя? Нет, похоже, не накручиваю, значит, действительно имеем странных «маму», «папу» и «брата». Пожалуй, я с ними жить не соглашусь, Алёнка мне всяко дороже всех. Папу и брата я уже похоронил, да и были они совсем другими, а маму я лично… Да и была моя мамочка совсем не такой… Может, они и Нефёдовы, да только совсем другие.

— Я думаю, мы с Алёнкой просто однофамильцы тем Нефёдовым, — сообщаю я Добродее. — Не могут они быть моими родными.

— Подумай ещё раз, — просит меня царевна. — Ведь если ты повторишь это ещё дважды, пути назад не будет.

— И что, достаточно трижды повторить, и всё? — поражаюсь я этой новости.

— Трижды за час, — отвечает она мне. — И не просто повторить, а во дворце, значит, чтобы время подумать было.

— Знаешь… — я молчу, собираясь с мыслями, а затем начинаю рассказывать.

Я рассказываю об отце — каким он был, не как выглядел, а как говорил, действовал… Я рассказываю и плачу, потому что мне больно оттого, что папы больше не будет. Как он меня утешал, как учил быть сильным и ответственным, папу бы точно не сломали никакие «застенки», да и не за что его было, хотя в тридцать седьмом… Но я точно знаю — он бы не сломался. И Сашка — уверенный в себе, готовый помочь, поддержать, заступиться. Нынешний — не Сашка, хоть и зовут их одинаково.

— Я не смогу их принять, — объясняю я царевне. — Не они меня воспитывали, не они поддерживали, не они поднимали, когда я падал. Те, что сейчас, блёклые копии, я никогда не смогу почувствовать их родными.

— Ты прав, маленький лекарь, — вздыхает Добродея, утирая слёзы.

А вот теперь я говорю о маме. О самом святом, самом лучшем человеке в моей жизни. Показавшей мне, как надо любить и отдавать всю себя детям. Я рассказываю о её руках, о голосе, о ласке, вспоминая каждую проведённую с ней минуту, и царевна плачет. Алёнушка моя давно уже лежит с мокрыми глазами, а я всё говорю. В моём рассказе оживает мама, которая была для меня всем, но ещё… Она научила меня быть действительно педиатром. И — жить без неё. Она смогла научить меня этому, а за окном проходило тогда страшное время. На улице умирали люди, а мамочка находила для меня тепло, стараясь поделиться даже хлебом!

— Вот ты скажи мне, может ли быть княгиня моей мамой? — спрашиваю я царевну, не замечая повисшие в воздухе песочные часы яркого жёлтого цвета, в которых остаётся даже более половины.

Я понимаю, что это за часы — так, по-видимому, отсчитывается время, за которое я должен решить. Добродея просто плачет, не в силах ответить на мой вопрос, зато доченька моя очень хорошо знает ответ на него.

— Она совершенно точно не моя мама, может кому другому она и мать, но не мне, — вздыхаю я, ещё раз оценив то, что хочу сделать. — После произошедшего я никогда не смогу им всем доверять. Я не хочу, чтобы они были родными мне.

Тут раздаётся звон, песочные часы краснеют и исчезают, а Добродея утирает слёзы. Я не знаю, что это было и какие у сделанного мной последствия, но на душе становится теплее, как будто мамочка откуда-то сверху с улыбкой, как в детстве, смотрит на меня.

Я знаю, что поступаю правильно. Ведь именно этому учили нас с Сашкой родители — нет ничего дороже наших детей. И для меня дороже всех моя Алёнка, замершая сейчас в папиных объятиях. Моя лапонька, солнышко моё, смысл жизни. Я понимаю, что она меня спасла в холодном и голодном Ленинграде, подарив смысл жить, а вот понять, что малышка и есть смысл моей жизни, без родительского воспитания я и не смог бы, так что княгиня никогда не сможет стать моей мамой. Никогда.