Он и сам был не в силах отвести глаза от самоцветных, калейдоскопических кристаллов, припорошенных инеем. Луч, ненароком соскальзывая, переходил на гипсовые джунгли, составленные из растений, которые никогда не сочетались в живой природе: тут были папоротники, грибы, водоросли, каштановые лапы, листья дуба и ясеня, пышные травы и отдельные соломинки, странные стебли, колонны, хитросплетения тропических лиан. В мелких лужицах-водоемчиках, отдыхая от бега воды, кружились бесполезные рачки-бокоплавы. При виде их Наждак прослезился; он расплакался от пещерного умиления к живой твари, ибо был чист душой, а потому — записан в Книге Жизни.
— А грязи-то сколько, — холодно молвила светофорова.
К несчастью, она была совершенно права. Справедливости ради Наждак с Голлюбикой были вынуждены признать, что искусственное человеческое скотство потрудилось над убранством пещеры не меньше, чем пришлось на долю естественных процессов. Наскальная роспись, оставленная неандертальцами и кроманьонцами, соседствовала с хулой и бранью. Прямо поверх изящных бизонов и мамонтов шли примитивные уравнения: коля плюс сережа равно любовь, света плюс миша равно уродливый половой орган. Забвение прекрасного, подлинное лицо прогресса — вот о чем повествовала мозаика прошлых и нынешних веков, показывая истинный путь, проделанный человечеством с первобытных времен.
— «Eminem», — шепотом прочитал Наждак и гневно выматерился.
— А набросали-то, набросали, — не унималась Вера. Она присела на корточки и стала перебирать мусор: банки, бумажки, окурки, шприцы, винтовые пробки, презервативы и палочки, отслужившие позвоночником в эскимо.
Ярослав пристроился рядом и тоже взял палочку:
— Паскудство какое — вот так, до хребта, сожрать… Ну как, что-нибудь есть?
— А что тебе нужно? — вопросом ответила Вера, сосредоточенно роясь в груде мусора. — Пока ничего замечательного. Пока…
Голлюбика приложил палец к губам. Из всех троих светофорова отличалась острым зрением, Наждак — не менее острым нюхом, а он яро славился отменными ушами. Наждак, которого прислушивания Голлюбики постоянно заставали врасплох, не уставал попадаться на одну и ту же удочку. Вот и теперь он забеспокоился, и губы его, опережая мысли, шепнули беззвучное: «Что?»
— Слушаю, — объяснил Ярослав.
Наждак ударил себя по лбу, зная наверняка, что за кратким ответом последует длинное наставление, до которого тот был охоч, и не ошибся. Голлюбика сел прямо в лунную пыль пещеры и значительно молвил:
— Ведь я же человек русский, а русские люди спокон веков воспринимали вселенную на слух. Тому причиной пространство. Постоял бы ты, брат Наждак, посреди зимнего поля, или нет — зимней равнины или даже степи, где даже тишина давит на уши. Простор, благодать, звуковая вольница! Слух гораздо древнее зрения, в нем явлено пассивное восприятие мира. Зрительное, — Голлюбика быстро глянул на Веру: не обидится ли, но та самозабвенно рылась в отбросах и ничего, казалось не слышала. — Зрительное восприятие, — повторил Ярослав, — дело западное, активное, проникающее в предмет, овладевающее предметом… А здесь — любовное внимание к Слову, и все из-за слуха. Неистребимое уважение к Слову, сегодня — печатному, но в самом начале — устному. Шпенглер один понимал, что русское сознание это равнина…
— Тут ничего нет, — Вера Светова вынесла свой приговор и распрямилась.
Но Голлюбика уже не мог остановиться. Он даже начал немного раскачиваться, придавая своему голосу архаическую напевность:
— А Слово — оно заслужило уважение своими акустическими свойствами. Зрение в нашей стране не было востребовано. Это в Европе тесно, там только и смотри, как бы не отдавить кому-нибудь лихтенштейн. А у нас места много, все на виду: вон Церква пригорюнилась, вон пиво привезли, а вон Мамай идет. Другое дело — во всем увиденном разобраться. Приходится ждать устного Слова от умного человека. Потому что все накроется медным тазом тысячу раз, пока Ваня Федоров запустит свой станок… Слух — он и ночью не подкачает, когда глаза спят. Все будет слышно: и как в дверь постучат, и как гром грянет. А если уж слух не поможет, то и зрение не спасет, вся надежда на жареного петуха.
Наждак, в сотый раз слушая наскучившую филиппику, в сотый же раз извинился перед Верой за зрительное унижение:
— Наверно, все это притянуто за уши, — он деликатно усмехнулся в кулак, радуясь каламбуру. — Но если что-то торчит, то и притянуть не грех, правильно?
— В России главное — неопределенность, — назидательно заметила Вера Светова. — Поэтому нам нечего бояться. Где что-то сложилось и вошло в привычку, там можно разрушить. А где ни то, ни се — там трудно.
— Все это здорово, — нетерпеливо сказал Наждак, видя, что вот-вот разгорится многолетний спор о том, что же все-таки главнее: неопределенность или слуховое восприятие. — По-моему, старшой, нам пора продвигаться. Чутье подсказывает, что нужно пробраться вон в тот камин, — он кивнул в сторону вертикального углубления, основание которого круто забирало вверх и тонуло в темноте. — Обходняками гуляют зеваки, простому люду не с руки прятаться по щелям…
— А вот и проверим, — на ладони Голлюбики лежал маленький пеленгатор. — Сейчас увидим, на что годится твое чутье против наших глаз и ушей.
Пеленгатор проявил полную солидарность с обонянием Наждака. Он взахлеб замигал, зовя отряд выдвинуться в направлении камина.
— Что ж, — Ярослав не стал спорить. — Если так, то мы пойдем в этот камин. Надо было клоуна взять с собой, как языка…
— Какого языка? — вскинулась Вера. — У тебя ум за разум заходит?
— А что? — пожал плечами Голлюбика. — Клоун и так сплошной язык…
— Пойдемте скорее, — попросила светофорова. — Это пещера действует. В пещерах люди быстро сходят с ума.
— Больно рано она действует, — удивился Наждак. — Не успели войти, а уже началось.
Он подул на озябшие пальцы, похрустел ими для физкультурного нагревания, подхватил сумку и пошел к углублению. Голлюбика тоже взял свою кладь. «Брось ракетки, — посоветовала Вера. — На что они? Пан или пропал». Лучи фонарей скрестились, образуя светонасыщенный символ — покинутый, но не сдающийся в окружении враждебной тьмы. Осторожно ступая, словно первые астронавты на луне, или, поднимай выше, на совсем неизвестной планете, путешественники приблизились к разлому. Лампочка перестала мигать и светила ровным, алым огнем. Наждак, очутившийся сзади, оглянулся и напоследок раздул ноздри: запахов не прибавилось. Вера Светова привычно прищурилась: никого. Ярослав Голлюбика прислушался: было тихо, как никогда не бывает при солнечном свете.
— Будем протискиваться, — объявил Ярослав.
Камин оказался узким и вел глубоко; в глаза путникам сыпался мелкий порошок, скала сжималась и обнимала; каменный пол взмывал вверх прихотливым рогом. Озноб исчез, идущим сделалось жарко.
— Я чувствую, — прошептал Наждак. — Здесь побывали люди.
— Надеюсь, — глухо молвил Голлюбика и остановился, чтобы лучше осветить дорогу. Оставалось немного; старший отряда боялся, что крутая тропинка завершится обрывом. Вера Светова отвела Ярослава, нашарила камешек и метнула вперед; тот вовсе не сгинул, а где-то запрыгал, невидимый, впереди; покатился, щелкая несерьезным эхом.
Пройдя еще два десятков шагов, они с удовольствием ощутили, что стены расступаются. Вскоре стало совсем просторно; Голлюбика негромко крикнул, и эхо, которое окрепло и налилось силой, заставило его сделать последнюю остановку. Ярослав начал медленно поворачивать голову, выхватывая сказочное убранство зала, снабженного, как уже было видно, несколькими ходами, ведущими в неизвестность. Пеленгатор настойчиво звал посетить самый правый рукав, и Голлюбика послушался. Отделившись от товарищей, он быстро вошел в проем, стал на колени, начал разгребать невесомый песок. Потом взялся за массивный камень, поднатужился, отвалил и запустил руку в образовавшуюся полость.