Тут же толпилась стайка девушек: все, как одна, в рабочих комбинезонах, с цветами в волосах и с карабинами на плечах. Все обнимались, спорили, кричали и куда-то друг друга звали.
До следующего рейса оставался час. Мы с Рыбалко зашли в кафе у аэродрома. За соседним столом сидели пятеро молодых людей в одинаковых светлых костюмах и чёрных беретах, сидевших как-то нелепо. Перед ними стояло блюдо с рисом, ракушками, кусочками мяса и чем-то усатым.
Один осторожно ткнул ложкой в креветку.
— Ты глянь, Паш, она на меня смотрит!
— Да брось, — возразил сосед. — Она же вареная.
— Такую пакость я есть не стану.
Официант стоял рядом и улыбался, не понимая ни слова.
Парень отодвинул блюдо и объяснил ему по-русски:
— Браток, вот это вот — но пасаран. Не пройдёт оно в нас.
Официант заулыбался ещё шире и поклонился, решив, видно, что его благодарят.
Не выдержав, я рассмеялся. Эти пятеро обернулись.
— Товарищи, паэлья вполне съедобна. И даже вкусная!
— Вы, что ли, пробовали? — недоверчиво спросил первый.
— Много раз.
Познакомились. Пумпур. Копец. Рычагов. Захаров. Ерлыкин. Лётчики. Прибыли сушей на пару недель раньше нас, ждали матчасть.
Ничего себе имена. Молодые, весёлые, ещё никому толком не известные. А в моей памяти за каждым уже тянулись полки, дивизии, воздушные бои, ордена, должности — и даты смерти. Рычагов через несколько лет станет командовать всеми ВВС и погибнет в сорок первом, навсегда оставшись молодым. Копец застрелится вечером двадцать второго июня, узнав, сколько его самолётов сгорело на аэродромах, так и не поднявшись в воздух. Захаров пройдёт эту войну и ту, доберётся до генеральских звёзд. Сейчас они спорили, можно ли считать ракушку мясом, и поправляли береты, сидевшие на них как будёновки.
Подсел к ним, разговорились. Оказалось, кое-кто уже успел поучаствовать в боях на испанских машинах.
— На чём летал? — спросил я у Копеца.
— На «ньюпоре».
— На чём⁈ — Рычагов аж ложку опустил. Я и сам перестал есть.
На «ньюпоре», самолете Первой Мировой, из которого по дряхлости больше ста двадцати не выжмешь, — против «фиатов». С ручным пулемётом против крупного калибра. Да эту фанеру пальцем проткнуть можно!
— Дела-а, — протянул Рычагов.
— Куда направляетесь? — уточнил Рыбалко.
— Пока сами не знаем, — ответил Копец, не отрываясь от еды. — Велено ждать. Будут машины — полетим. Но вернее всего — под Мадрид
— Связь знаете? Радио, наземное наведение, работа с пехотой?
Лётчики переглянулись.
— В воздухе разберёмся.
Наконец им принесли более привычную еду. Паэлья осталась на столе — побеждённая без боя.
Расставшись с летчиками, пошли к нашему самолету. Мы должны были лететь рейсом французской авиакомпании, обслуживавшей маршрут Барселона-Мадрид.
Летели высоко. Под крылом тянулись дороги, станции, мосты, голые холмы. Воронов высматривал позиции для батарей. Мерецков прикидывал направления возможного удара. Рыбалко искал глазами дороги, по которым пройдёт танк. Я смотрел на них: три человека у трёх окон видели три разные войны.
К вечеру впереди показался Мадрид. Часть города уже утонула во тьме. На окраине поднимался дым. Над аэродромом медленно шарили лучи прожекторов. В стороне вспыхнуло несколько разрывов.
Приземлились в сумерках. К трапу подкатил «бьюик», и из него вышел человек в светлом костюме, слишком чистом для этого поля.
— Марсель Розенберг, — представился он и пожал каждому руку. — Полпред СССР. Добро пожаловать!
Марсель Розенберг приехал в Мадрид ещё в конце августа, едва Москва и республика восстановили отношения, и с тех пор, кажется, ни разу толком не спал. Мне он выделил машину с шофёром — «бьюик», едва ли не единственную приличную легковушку в посольском автохозяйстве, — и всю дорогу до гостиницы вводил в обстановку.
— Ситуация сложная, все висит на волоске. Каталония и Баскония требуют автономии, центральное правительство признают только на словах. Местные комитеты делят оружие, формируют свои военные части. Анархисты считают дисциплину контрреволюцией. Поумовцы — это местная троцкистская партия — строят свою власть. Иные группы получают деньги и документы через Париж.
— От кого?
— Пока не знаю. Здесь многие называют себя стихией. Только уж больно хорошо эта стихия снабжена.
Отвернувшись к окну, я стал смотреть, как Мадрид живетвечерней жизнью. У лотков чем-то торговали, в кафе горел приглушённый свет, старик выгуливал собаку. И тут же, поперёк всего этого, зияла воронка — свежая, с рваными краями, обложенная битым кирпичом. Шофёр молча взял левее, объезжая её по тротуару, привычно, как объезжают лужу.
Тут же в памяти всплыли другие картины. Донбасс, весна двадцать второго. Такая же воронка на такой же мирной улице, женщина с сумкой, обходящая её по краю, потому что в магазин всё равно надо, дети всё равно хотят есть, и жизнь не спрашивает разрешения продолжаться рядом со смертью. Такие же блокпосты на дорогах, такие же сцены мирной жизни, перемешанные со следами войны.
Я думал, что оставил это там, в прошлой жизни. Оказалось, нет: вожу с собой.
— Привыкнете, — сказал Розенберг, перехватив мой взгляд. — Здесь все привыкают.
— Ничего-ничего, — очнувшись от воспоминаний, ответил я. _ Мы сейчас в посольство или в испанский штаб?
— В отель. Отдохните с дороги, а уж утром отправляйтесь в штаб. Отель для вас мы подобрали самый лучший, что есть в Мадриде. И, вот еще что: тут у нас все ходят под иностранными псевдонимами. Какой себе выберете?
Вопрос застал меня врасплох. Но, поразмыслив, решил что не стоит заморачиваться из-за такой ерунды как временное имя и выбрал, что первое пришло в голову. Как там называли Сталина во время войны? Иванов? Вот и отлично.
— Джонсон. Давайте так.
— Хорошо. Вот ваш отель. Спокойной ночи, товарищ Джонсон!
Гостиница «Палас», куда нас привезли, когда-то была рассчитана на состоятельного путешественника. В холле ещё стояли мягкие кресла, висели зеркала в золочёных рамах, ковровая дорожка всходила по широкой лестнице. Только окна заклеили бумажными крестами, за стойкой портье лежала винтовка, а у пальмы в кадке громоздились ящики с радиодеталями. Постояльцев в прежнем смысле здесь не осталось — гостиница была набита военными со всех концов света.
Устав с дороги, я. не раздеваясь, завалился спать. Утром первым делом отправился в посольство. Впрочем, у Розенберга я задержался недолго. Он разложил на столе список фамилий и коротко объяснил, кто есть кто. Генерал Миаха возглавит оборону — осторожный, беспартийный старый служака. Начальник его штаба полковник Рохо — голова, но связан по рукам и ногам нерешительным шефом. Премьер Ларго Кабальеро — левый социалист, самолюбив, упрям, спать ложится по часам; разбудить его труднее, чем сдвинуть линию фронта.
Розенберг представил мне переводчицу — Марию Фортус. Невысокая, спокойная, она прекрасно говорила по-испански и знала местные реалии.
Из посольства я сразу отправился в испанский штаб. На стенах висели старые карты. Телефоны звонили без ответа. По коридорам ходили офицеры, милиционеры и партийные представители. Войти в кабинет без доклада мог всякий, кто говорил достаточно громко и держал в руке бумагу с печатью.
Генерал Хосе Миаха принял нас настороженно. Немолодой, грузный, в круглых очках, за которыми пряталось выражение человека, привыкшего никого не подпускать близко. Кадровый военный в нём чувствовался сразу: он знал старую испанскую армию, служил в Марокко, хорошо представлял, на что способны марокканские части Франко. Но каждое слово он словно взвешивал: не свяжет ли оно его с одной политической силой против другой. Инициативы от него ждать не стоило. Он предпочитал слушать.
Висенте Рохо оказался иного склада. Быстро читал карту, отвечал по существу и сразу показал направления, с которых противник рано или поздно выйдет к городу.
— Фронт ещё далеко, — обронил Миаха.
— Пока далеко, — ответил Рохо.