Контракт в Харькове закончился, и Утесов вернулся в Одессу. С отпусками стало легче, он получил отпуск еще на полгода.
В семье были радостные перемены. Вернулся с каторги брат жены, революционер, который был приговорен к смертной казни за покушение на херсонского губернатора. Но так как тогда ему было только девятнадцать, то смертную казнь заменили пожизненной каторгой. Революция его освободила. Жена Утесова была несказанно рада. Вернулись из-за границы из эмиграции сестра Леонида Осиповича с мужем – профессиональные революционеры.
Была и еще одна радость – отмена черты оседлости. Теперь Утесов мог расширить «географию» своей актерской деятельности. Он тут же получил приглашение приехать в Москву на гастроли – выступать в кабаре при ресторане «Эрмитаж» Оливье, который помещался на Трубной площади.
Конечно, он поехал.
В Москве Утесов выступал в основном с куплетами и рассказами. Особенно он любил исполнять сценку «Как в Одессе оркестры играют на свадьбах». В жизни это было так: на специальную музыкальную биржу приходил заказчик и просил составить ему недорогой оркестр – несколько музыкантов, так называемых «слухачей», знающих только мелодии и не знающих нот и потому не нуждающихся в партитуре, играющих по вполне доступной цене на свадьбе. В таких оркестрах музыканты, не умея читать ноты, вынуждены были импровизировать, причем каждый из них последовательно играл мелодию, несколько варьируя ее в соответствии со своим музыкальным вкусом. Так создавалось оркестровое произведение в оригинальном, вольно-импровизационном стиле.
Вот такую сценку подбора оркестра для свадьбы и его выступление на семейном торжестве Утесов и показывал, имитируя голосом инструменты и передавая манеру исполнения каждого музыканта. И конечно, не только манеру исполнения, но и их живописный, неподражаемый внешний вид.
Несмотря на то что выступления Утесова нравились публике, в Москве он чувствовал себя немного неуютно. Возможно, потому, что улавливал некоторое непонимание, холодок в зале. После Одессы Москва казалась Утесову уж слишком уравновешенной и даже пресной. Ему не хватало на ее улицах пестрой и по-особому быстрой, оживленной толпы, в которой, кажется, все знают друг друга – характерной черты Одессы.
В конце гастролей Утесова пригласили на зиму в театр Струйского, который оказался для него еще одной московской загадкой. Он был совсем непохож на «Эрмитаж» Оливье. Его зал заполняли мелкие купцы, мещане, ремесленники и рабочие. Легкость и бравурность одесского купца, одесского ремесленника и рабочего были им совершенно чужды. Утесова принимали с явным холодком. То, что в Одессе всегда вызывало веселое оживление или смех, здесь не находило отклика.
«Признаюсь, этого состязания с московской публикой я не выдержал, – писал Леонид Осипович. – Не закончив сезона, возвратился в Одессу, в Большой Ришельевский театр. Но мысль не столько даже о неуспехе, сколько о непонимании меня москвичами гвоздем сидела в голове. Я впервые столкнулся с этим. Да как все это может быть непонятным, а тем более неинтересным? И все-таки это было. В чем же здесь загадка? Впервые публика и вообще люди представились мне более сложными, чем я думал о них до этих пор».
А в Ришельевском театре все было как прежде – понимание и успех, лишние билетики выпрашивали уже на дальних подступах к театру!
Однажды после спектакля к Утесову за кулисы пришел незнакомый человек богатырского сложения. На нем были синие брюки-галифе, высокие сапоги и куртка, плотно облегавшая могучий торс. Он вошел твердым военным шагом. «Разрешите поблагодарить вас за удовольствие», – сказал он и крепко пожал Утесову руку. «Простите, кто вы? – спросит тот. «Я Григорий Котовский», – ответил посетитель. Утесов онемел. Легендарный герой! Гроза бессарабских помещиков и жандармов!
«Как и все одесситы, я с юных лет восхищался им, – признавался Леонид Осипович. – И вдруг он сам пришел ко мне! Я ему понравился! Мы вышли из театра вместе. С тех пор почти полтора месяца он часто приходил в театр и просиживал у меня в артистической до конца спектакля. Он смеялся моим шуткам и рассказывал эпизоды из своей поистине романтической жизни. В нем чувствовалась огромная физическая сила, воля, энергия, и в то же время он казался мне человеком беспредельной доброты. А те суровые и подчас жестокие поступки, которые приходилось ему совершать, были необходимостью, единственным выходом из положения. Даже в рассказах – представляю, как это было «в деле» – в нем вскипала ненависть к врагам. Резкий контраст богатства и бедности возмущал его романтическую душу. Чем-то он напоминал мне Дубровского, что-то родственное было у них в сознании и стиле поступков, хотя внешне пушкинский герой представлялся мне совсем иным».