Я взял ее за руку в свою руку.
— Лида, — сказал я просто, без яркой пафоса. — Выходи за меня замуж.
Она не ахнула, не заплакала от радости. Она просто посмотрела мне в глаза, и в ее взгляде был и закат, и надежда, и бесконечная женская мудрость. Она улыбнулась.
— Да, Лёня.
Через три дня мы уже переезжали. Хоть пожитки наши и уместились на одной-единственной подводе, я не стал скупиться и нанял грузчиков. Пока они снимали наши вещи с телеги, пытаясь расставить их так, чтобы они не стояли в мартовской грязи, мы с Лидой побежали смотреть нашу новую квартиру. Чудеса начались еще до того, как мы до нее добрались.
Исполинская дубовая дверь поддалась с тихим, весомым стоном. Тяжелая латунная ручка была холодной, как лед. Шагнув через высокий порог, мы словно перешли границу между двумя мирами — из промозглой московской серости, пахнущей угольным дымом и талым снегом, мы попали в иной мир, где уютно, тепло и светло.
— Ой, мама дорогая… — прошептала Лида, невольно хватая меня под руку.
Я и сам замер. Это был не подъезд в нашем привычном понимании. Это даже, чёрт возьми, не «парадная»! Вестибюль в Доме на набережной выглядел как холл дорогой гостиницы. Под ногами — шахматная клетка идеально чистого мрамора. Стены до половины были отделаны темными дубовыми панелями, отполированными до зеркального блеска. Высоченный потолок терялся где-то в полумраке, а свет лился из-под больших матовых абажуров, придавая всему вокруг теплый, медовый оттенок. И воздух… он был другим. Никаких посторонних запахов: тут интимно разносился аромат восковой мастики для пола, озона и едва уловимый флер живой зелени.
— Смотри, пальмы! — Лида кивнула в угол холла. И правда, в огромных деревянных кадках стояли настоящие пальмы, раскинув свои веерные листья. Для человека, вся жизнь которого прошла в институтских общагах и съемных углах, это было почище любой заграничной диковинки.
Справа, за массивной конторкой, сидел человек в строгом кителе и форменной фуражке. Он оторвался от газеты, скользнул по нам цепким, оценивающим взглядом и коротко кивнул. Не швейцар, не вахтер. Портье. А по сути — часовой на входе в рай. Или в ловушку.
— Доброго дня, — сказал я как можно более уверенно, показывая ордер. — Квартира сто сорок два. Мы переезжаем, нам надо поднять вещи…
Он бегло просмотрел бумагу.
— Четвертый этаж. Лифты слева. Я объясню грузчикам.
Рядом с входом в лифты сидела на стульчике женщина в сером костюме и берете. При нашем появлении она поднялась.
— Какой этаж, молодые люди? К кому вы?
— Мы… к себе! Квартира 142! — чуть смущенно ответил я.
Женщина строго кивнула и распахнула перед нами двери лифта — сначала внешнюю распашную, затем — внутреннюю, сдвижную, складывающуюся «ромбиками». Эти никелированные решетчатые двери сверкали, как хирургические инструменты. Лида смотрела на них с таким же восторгом, как ребенок на витрину с пирожными, и только что не приплясывала от счастья.
Мы вошли в кабину, отделанную полированным деревом. Лифтерша нажала на большую перламутровую кнопку с цифрой «4». Двери бесшумно сошлись, и кабина плавно, без единого рывка, поползла вверх.
— Как во сне, — прошептала Лида, глядя на меня сияющими глазами.
На этаже нас встретила ковровая дорожка, глушившая шаги, и ряд одинаковых, солидных дверей. Наша была в конце коридора.
Ключ в тяжелом, солидном замке повернулся с основательным, маслянистым щелчком. Таким звуком новая жизнь должна заявлять о себе — уверенно и навсегда. Я толкнул обитую черным дерматином дверь, и мы с Лидой шагнули внутрь.
Первое, что нас встретило — это запах. Густой, пьянящий аромат свежей краски, паркетного лака и еще чего-то неуловимого, чистого, минерального. Запах нового мира.
— Лёня… — выдохнула Лида, и в этом единственном слове было все: неверие, восторг, почти детский трепет.
Я молчал, давая ей первой впитать эту картину. Четвертый этаж. Огромное, почти во всю стену, окно смотрело прямо на Москву-реку. Под нами — гранит набережной, за рекой — приземистые дома Замоскворечья, а левее, в морозной дымке, угадывались золотые маковки и суровые зубцы кремлевских стен.
Лида, сбросив на пороге туфельки, в одних чулках пробежала по комнате и прижалась лбом к холодному стеклу.
— Видно… все видно! Господи, какая красота!