Когда члены счетной комиссии наконец вышли на трибуну, в зале повисла мертвая тишина. Председатель, бледный, с дрожащими руками, сухим, бесцветным голосом зачитал протокол. Имя за именем. Наконец, он дошел до главного.
— … Киров, Сергей Миронович. «За» — все. «Против» — три.
По залу пронесся одобрительный, но какой-то сдержанный гул. Все ждали.
— … Сталин, Иосиф Виссарионович. «За» — все. «Против» — три.
И в этот момент случилось странное. Вместо ожидаемой бурной, громоподобной овации зал ответил короткими, жидкими, почти недоуменными аплодисментами, которые тут же захлебнулись в неловкой тишине. Все всё поняли. Фальсификация была настолько грубой, откровенной и бесстыдной, что вызвала у сотен людей в зале не страх, а шок и глухое, бессильное негодование. «Как это могло получиться?», «Я сам видел пачки бюллетеней!», «Они просто уничтожили голоса!» — пронесся по рядам возмущенный шепот.
Я смотрел на побагровевшее лицо Кагановича в президиуме, на каменное, ничего не выражающее лицо Сталина, и с ледяной ясностью осознавал, что сейчас, в эту самую минуту, решается судьба не только этого съезда, но и всей страны на годы вперед. Этот съезд не станет «съездом победителей». Нет, он станет «съездом расстрелянных». Сталин не простит им этого унижения. Никому и никогда. А начнется все со смерти Кирова.
Нужно было действовать. Немедленно.
Той ночью я спал плохо. Просыпался несколько раз от ощущения тяжести и необъяснимой тревоги. А под утро мне приснился кошмар, короткий и до ужаса отчетливый. Я видел залитый светом кабинет и Николая Ивановича Ежова. Он сидел за огромным столом и с невероятной, какой-то механической быстротой подписывал лежавшие перед ним длинные списки, не читая, размашисто ставя свою подпись — «Ежов», «Ежов», «Ежов»… И с каждым росчерком пера мне становилось все холоднее. Я проснулся в холодном поту. Имя «Николай» почему-то не выходило из головы. Николай Иванович… Николай…
И тут, как удар молнии, в мозгу вспыхнула, вынырнув из глубин памяти, другая, почти забытая фамилия, связанная с Кировым.
Николаев. Вот как звали его убийцу…
Следующий день был завершающим. Торжественные заседания, поздравления, славицы в честь Вождя когда делегаты расходились после заседания, я подкараулил Кирова в одном из боковых, полутемных коридоров. Он шел в окружении нескольких ленинградцев, оживленно что-то обсуждая.
— Сергей Миронович! — я шагнул ему навстречу. — Прошу прощения. Отойдемте на две минуты! Сверхважный личный разговор.
Он удивился, но, увидев выражение моего лица, кивнул своим спутникам и отошел со мной в нишу у окна.
— Что случилось, Леонид Ильич?
— Сергей Миронович, — быстро, почти шепотом произнес я. — У меня есть абсолютно точная, проверенная информация из моих источников. В вашем ленинградском аппарате есть некто по фамилии Николаев. Человек с крайне неустойчивой психикой, обиженный на партию, имеет доступ к оружию. Он представляет для вас прямую, непосредственную физическую угрозу. Я прошу вас, как только вернетесь в Ленинград, немедленно дайте указание вашей охране и органам полностью изолировать этого человека. Под любым предлогом.
Киров слушал, и его добродушное лицо становилось все более серьезным и удивленным.
— Николаев? Да, помню такого. Так себе товарищ. Жалобщик. Но чтобы такое…
— И второе, — я не дал ему договорить. — Еще более важное. Я знаю, что к вам подходили с разговорами о смещении товарища Сталина.
Его глаза расширились.
— Вы обязаны, Сергей Миронович, — я почти впился в него взглядом, — немедленно, сегодня же ночью, пойти к товарищу Сталину и в мельчайших деталях, назвав все фамилии, доложить ему об этих разговорах. Любое промедление, любая попытка скрыть это будет истолкована против вас. В нынешней ситуации вы из кандидата в спасители партии превратитесь в главу заговора. Со всеми вытекающими!
Киров стоял, ошеломленный, неверяще глядя на меня.
— Берегите себя, Сергей Миронович, — сказал я уже совсем тихо. — Вы очень нужны партии. И стране.
Я повернулся и быстро пошел прочь, не дожидаясь ответа. Киров остался стоять в полумраке коридора. Он вежливо, чуть удивленно поблагодарил меня, но в его глазах я не увидел полного понимания и веры. И у меня осталось тяжелое, гнетущее чувство, что он, при всем своем несомненном уме, доброте и обаянии, так до конца и не понял, в какой смертельно опасной игру он оказался.