Выбрать главу

Князь поспешно встал, сорвал с шеи полотенце, порылся в ящике.

— Танкреди, Танкреди, постой!

Он побежал вдогонку за племянником, сунул ему в карман мешочек золотых унций, прижался к его плечу. А тот смеется.

— Ты финансируешь революцию! Ну, дядюшка, спасибо, до скорого! Тетку за меня расцелуй.

И вниз по лестнице бегом.

Снова был призван Бендико, который умчался было вслед за другом, наполняя виллу радостным лаем. Лицо было выбрито, умыто. Появился лакей, чтобы обуть и одеть князя. «Трехцветный флаг. Да здравствует трехцветный флаг! Мошенники и плуты только об этом и кричат. А что же значит сей геометрический рисунок? Просто собезьянничали у французов… Насколько он уродливее нашего белого знамени с золотой лилией на гербе! И что им может обещать вся эта ерунда из кричащих красок?»

Настало время повязать на шею огромный галстук из черного атласа. Нелегкое это занятие, и мысли о политике лучше на время отложить. Один оборот, второй, третий. Огромные деликатные пальцы мастерили складки, разглаживали морщившуюся ткань, прикалывали к атласу головку медузы с рубиновыми глазами.

— Подай чистый жилет! Не видишь, этот в пятнах!

Лакей поднялся на цыпочках, чтоб помочь ему натянуть на себя редингот коричневого сукна; потом подал платок с тремя каплями духов «бергамот». Ключи, часы с цепочкой, деньги он сам положил в карман. Взглянул на себя в зеркало: ничего не скажешь — еще хорош. «Остатки былого распутства!» Тяжеловесные шутки у этого Танкреди! Хотел бы я взглянуть на него в мои годы, что станется к тому времени с этой тощей фигуркой.

От мощных шагов звенели стекла в гостиных, через которые проходил князь. Дом был спокоен, светел, весь украшен, главное, это был его собственный дом. Спускаясь по лестнице, понял: «Раз мы хотим, чтоб все осталось как есть…» Танкреди — он давно это знал — пойдет далеко.

Комнаты конторы, которые молчаливо заполняло солнце, проникавшее сквозь опущенные шторы, были еще пусты. Хотя именно в этой части виллы совершались наиболее легкомысленные поступки, вид ее отличался спокойной суровостью. Натертый воском пол отражал висевшие на выбеленных стенах огромные картины, изображавшие поместья рода Салина: за черными и золотыми рамами сверкали своими броскими красками полотна, вот остров Салина с двумя горами-близнецами, окруженный кружевом морской пены, а по воде снуют расцвеченные флагами парусники; затем Кверчета со своими низкими домами вокруг приземистой церкви Богоматери, к которой группами тянулись выписанные голубоватой краской богомольцы; и еще Рагаттизи, зажатое меж горных ущелий; и Ардживокале, казавшееся крохотным в бесконечном просторе пшеничных полей, усеянных трудолюбивыми крестьянами; и Доннафугата со своим замком в стиле барокко и башенками, пунцовыми, зелеными, золотистыми, которые, казалось, были украшены женскими фигурками, изображениями бутылей и скрипок; и еще много других поместий, и над всеми надежная защита — спокойное, прозрачное небо и пляшущий Леопард, скрывающий усмешку за длинными усами.

Полотна празднично торжественны, и каждое из них стремится утвердить блеск империи Салина, се право судить и карать. Наивные шедевры деревенского искусства прошлого века — их назначение, однако, лишь определять границы поместий, облегчать подсчет площадей и доходов, так и не установленных точно. За свою многовековую жизнь богатство превратилось в украшение, в предмет роскоши и наслаждений; упразднение феодальных прав привело к отмене обязанностей вместе с привилегиями; богатство, подобно старому вину, оставило где-то на дне осадок в виде алчности, забот, а вместе с тем и осторожности, сохранив лишь крепость и цвет. Тем самым богатство изжило себя; теперь оно состояло лишь из эссенций, которые, подобно всем эссенциям, быстро испарялись. Уже давно улетучились некоторые из этих поместий, столь празднично глядевших с полотен; память о них хранили лишь пестрые картины да сами названия. Другие еще сохранились, но, подобно сентябрьским ласточкам, шумно собирающимся стайками на ветвях деревьев, готовы были вот-вот улететь. Однако поместий было много; казалось, им никогда не придет конец.

И все же ощущения, испытываемые князем при входе в свой кабинет, были, как всегда, неприятны. Посреди комнаты, словно башня, возвышался огромный письменный стол с десятками ящиков, ниш, углублений, тайников, откидных полочек; эта громада из желтого дерева, с темными инкрустациями, хитроумными ловушками, вращающимися частями и тайными приспособлениями, секрет действия которых был утрачен всеми, кроме воров, чем-то напоминала театральную сцену. Стол был завален бумагами; хоть князь весьма предусмотрительно заботился, чтоб большинство их относилось к далеким областям, подведомственным астрономии, количество бумаг, касавшихся земных дел, все же оказалось достаточным, чтобы наполнить его сердце недовольством. Внезапно он вспомнил письменный стол короля Фердинанда в Казерте, также заваленный бумагами, ждавшими своего решения, — их назначением было создавать иллюзию воздействия на ход человеческих судеб, на деле же поток мчался сам по себе и совсем по другому руслу.

Салина подумал о лекарстве, недавно открытом в Соединенных Штатах Америки; оно позволяло без страданий переносить самые тяжелые операции и пребывать спокойным среди всяких бед. Морфием назвали эту грубую химическую замену стоицизма древних и смирения христиан. Бедному королю призрачное управление государством заменяло морфий; ему, Салине, в тех же целях служило нечто более высокое, предназначенное лишь для избранных: астрономия. Отогнав прочь мысли об утраченном Рагаттизи и о висевшем на волоске Ардживокале, князь погрузился в чтение самого свежего номера «Ученых записок». «Последние наблюдения Гринвичской обсерватории представляют исключительный интерес…»

Однако вскоре ему пришлось расстаться с хладными просторами звездных царств. Вошел дон Чиччьо Феррара, счетовод. То был сухонький человечек, скрывавший свою склонную к иллюзиям хищную душу либерала за внушавшими доверие стеклами очков и безупречными галстуками. Этим утром он выглядел бодрее обычного. Было ясно, что те же известия, которые вчера столь угнетающе подействовали на падре Пирроне, явились для него освежающим бальзамом.

— Печальные дела, ваше превосходительство, — произнес он после обычных приветствий. — Скоро грянет гроза, начнутся беспорядки, немного постреляют, но затем все пойдет к лучшему, и новые славные времена настанут для нашей Сицилии; нам бы только радоваться, если б многим матерям не пришлось лотом оплакивать своих сыновей.

Князь хмыкнул, не выразив своего мнения.

— Дон Чиччьо, — сказал он немного погодя, — нужно навести порядок в сборе податей в Кверчете; вот уж два года, как оттуда не поступает ни гроша.

— Вся отчетность в порядке, ваше превосходительство. — Это была магическая фраза. — Потребуется лишь написать дону Анджело Мацца, чтоб он принял все необходимые меры; сегодня же представлю письмо на подпись вашему превосходительству. — И он отправился рыться в огромных регистровых книгах. С двухлетним опозданием в них каллиграфическим почерком неукоснительно заносились все счета дома Салина, кроме действительно важных.

Оставшись один, князь медлил погружаться в созерцание туманностей. Не события сами по себе злили его, а глупые мысли дона Чиччьо, с которым он тотчас же отождествил класс, готовившийся к господству. «Все, что говорит сей добрый человек, прямая противоположность истине. Оплакивать сыновей, которым суждено погибнуть; но их-то и будет как раз самая малость, насколько я знаю характер воюющих сторон, — ни одним убитым больше, чем потребуется для составления победной реляции в Неаполе или в Турине, что одно и то же. Ну, а насчет веры в „славные времена для нашей Сицилии“, как он выражается, то их нам обещали по случаю каждого из тысячи десантов, начиная от Никии, но времена эти так и не настали. Впрочем, почему они должны были настать? Ну, а что произойдет теперь? Переговоры, простроченные безобидной перестрелкой, затем все снова будет по-прежнему, меж тем как все переменится». Снова в памяти возникли двусмысленные слова Танкреди, которые он теперь, однако, понял до конца. Князь успокоился, перестал перелистывать журнал. Он разглядывал томимые жаждой, изрытые склоны горы Пеллегрино, извечные, как сама нищета.