Детали лагерного быта сохранились в альбоме Поливанова, среди рисунков — «Экзамен по уставам», «Юнкера ловят крысу в дортуаре», «Гауптвахта в здании училища», «Николай I на маневрах кавалерии»…
2 июля, согласно приказу, «после обеда дозволяется гг. воспитанников уволить на гулянье в петергофские сады и в Александрию не иначе, как командами при офицерах, для чего от всех частей оных нарядить офицеров, и команды сии могут составлять в большем числе, нежели на вчерашнем гулянье; если кто из воспитанников уволен будет на квартиру к родителям и родственникам, таковой, имея при себе отпускной билет, может гулять с родственниками, соблюдая везде свойственное благородному юноше приличие, опрятность и форму. Одетым быть гг. воспитывающимся в мундирах, в белых летних брюках, в лагерных киверах и портупеях, а гг. офицерам всем вообще в течение сегодняшнего дня быть в мундирах, в зеленых брюках, шарфах и лагерных киверах».
Описание этого памятного гулянья в Петергофе дано Лермонтовым в поэме «Петергофский праздник»:
Владимир Соловьев, который всерьез считает Лермонтова предтечей «ницшеанцев», о ранних (непристойных) творениях поэта высказывается крайне резко. Сравнивая скабрезные произведения Пушкина с «порнографической музой» Лермонтова, Соловьев утверждает: «Пушкина в этом случае вдохновлял какой-то игривый бесенок, какой-то шутник-гном, тогда как пером Лермонтова водил настоящий демон нечистоты». Чем «игривый бесенок» лучше «настоящего демона», Соловьев не проясняет; а ведь зло такого рода не имеет столь определенной количественной характеристики и не может быть измерено литрами и килограммами. Лучше ли синий черт желтого черта? Мы имеем дело с простым фактом: в юнкерской школе Лермонтов писал рифмованные непристойности. Утверждать вслед за Соловьевым, что «демон нечистоты» «слишком рано и слишком беспрепятственно овладел… душою несчастного поэта и слишком много следов оставил в его произведениях», было бы излишним и неумным морализаторством: этих следов совсем не так много, и большинство из них, как представляется, было вызвано обычным желанием «посмотреть, как далеко можно зайти слишком далеко». Что до «литературоведческих выводов» Соловьева о том, что «главное — характер этих писаний производит какое-то удручающее впечатление полным отсутствием той легкой игривости и грации, какими отличаются, например, подлинные произведения Пушкина в этой области», то оно, мягко говоря, преувеличено. (Заметим, что несколько раз Соловьев прибегает к эпитету «какой-то», «какое-то» — обычно это признак беспомощности в подборе определения; в устной речи моделируется мычанием и шевелением в воздухе пальцев.) Соловьев ханжески утверждает, что не может (из цензурных соображений) подтвердить свое суждение цитатами и потому поясняет его сравнением. «Игривая» муза Пушкина — это ласточка, черкнувшая крылом по поверхности лужи; «порнографическая» муза Лермонтова — «лягушка, прочно засевшая в тине».
Припечатал, конечно, знатно, да только это неправда: непристойные вирши Лермонтова так же легки, живописны и полны бесценных деталек, наблюдений из реальной жизни, как и его признанные творения, и если сравнивать приведенный Меринским отрывок из «Уланши» со стихотворением «Валерик», то в глаза бросится очевидное сходство: военный быт, без труда заключенный в умелую строфу.
Бабушка и юнкера
Елизавета Алексеевна Арсеньева провела это лето на даче в Петергофе, желая ежедневно видеться с внуком. А. М. Меринский вспоминал ее с благодарностью: «Все юнкера, его товарищи, знали ее, все ее уважали и любили. Во всех она принимала участие, и многие из нас часто бывали обязаны ее ловкому ходатайству перед строгим начальством. Живя каждое лето в Петергофе близ кадетского лагеря, в котором в это время стояли юнкера, она особенно бывала в страхе за своего внука, когда эскадрон наш отправлялся на конные учения. Мы должны были проходить мимо ее дачи и всегда видели, как почтенная старушка, стоя у окна, издали крестила своего внука и продолжала крестить всех нас, пока длинною вереницей не пройдет перед ее домом весь эскадрон и не скроется из виду».