«Друг мой» назвала Ольга Вадима в разговоре. Ольга проста и сердечна; «брат — это друг, данный самой природой»; конечно, она так легко и естественно назвала его «другом»! «Впервые существо земное так называло Вадима; он не мог разом обнять все это блаженство… Эти два слова так сильно врезались в его душу, что несколько дней спустя, когда он говорил с самим собою, то не мог удержаться, чтоб не сказать: друг мой… Если мне скажут, что нельзя любить сестру так пылко, вот мой ответ: любовь — везде любовь, то есть самозабвение, сумасшествие, назовите как вам угодно…»
Чем больше берет верх демоническая природа в Вадиме, тем преступней его страсть к сестре. Эта страсть даже не физическая; он желает обладать ею целиком, в первую очередь — ее душой, хранить ее для себя одного, — и уж меньше всего хочет видеть ее счастливой замужем за кем-то другим.
Диалоги Вадима с Ольгой все чаще напоминают диалоги Демона с Тамарой: испепеляющая страсть и отчаянный призыв: «Люби меня!»
Человеческая природа мешает Вадиму; она требует от него постоянного выбора — то, чем не обременен Демон. «С тех пор как я сделался нищим, — говорит он сестре, — какой-то бешеный демон поселился в меня, но он не имел влияния на поступки мои; он только терзал меня; воскрешая умершие надежды, жажду любви, — он странствовал со мною рядом по берегу мрачной пропасти, показывая мне целый рай в отдалении; но чтоб достигнуть рая, надобно было перешагнуть через бездну…»
Вот отличие Демона от Вадима: Демону не дано перешагнуть через бездну и достичь вожделенного рая; человек же в состоянии это сделать. Выбор, постоянное требование выбора. И постоянная мысль о достижимости блаженства.
Вадима мучают воспоминания об утраченном земном рае, о вполне человеческом счастье его погибшего детства. «Высокие качели и пруд, обсаженный ветлами…» — мечты Вадима о былом почти в точности совпадают с теми, которые подчас охватывали самого поэта:
Воспоминание о земном рае — о детской чистоте, о покое благополучного барского детства — проступают сквозь жизненную суету и мучают человека…
Лермонтов абсолютно точен в изображении того, что происходило в душе Вадима: демон, вселившись в человека, терзает его из зависти. Рай для падшего человека при определенных условиях достижим; рай для падшего духа не достижим ни при каких условиях; отсюда — зависть. Точен и Вадим в описании своих страданий и, главное, в определении природы этих страданий. Он еще не уступил демону совершенно, демон «не имел влияния на его поступки» — пока.
Все очевиднее, насколько был не прав Владимир Соловьев в его оценке «демонизма» Лермонтова. Лермонтов своего врага знал в лицо, изучил его досконально — ив любой миг готов был встретить и отразить атаку. Что бывает, когда человек соглашается со своим врагом, показано на примере Вадима. И удивительно, что все, кто обвиняет Лермонтова в сознательном «демонизме», не замечают этого мужества, этого ясного и прямого взгляда на зло. Не смея взглянуть на зло прямо, обвинители указывают все время на одно: «Лермонтов видит зло, он смеет анализировать зло; следовательно, он сам — зло!» Что можно сказать о подобной оценке Лермонтова, кроме — «это какой-то позор»?
Что же происходит в романе далее?
Мы присутствуем при эпизоде, когда г-н Палицын обнаруживает свои намерения касательно Ольги. В романе Вальтера Скотта уже одно это намерение сделалось бы сюжетообразующим (вспомним, например, как в «Айвенго» храмовник преследует Ребекку и что из этого выходит); но в «Вадиме» поползновения Палицына почти ничего не значат — они ничего не прибавляют к характеристике Бориса Петровича. Мы и так знали, что он избалован, самоуверен, развратен. Наталья Сергеевна тоже, в общем, не сердится — привыкла, что муж время от времени чудит. Это все в обыкновении эпохи.