Выбрать главу

   — Дай карандаш, — сказал ещё от порога. — Пришли в голову две-три строчки для «Демона».

Раевский удивился.

   — Так ты всё ещё пишешь его? Не пора ли проститься? Лермонтов пожал плечами.

   — Ту жизнь, которой мы все живём, я не могу уважать. Готов кинуться куда угодно: в прошлое, в будущее, в глубину собственной фантазии, опуститься на дно морское, только вон из немытой России... знаешь? Таков отзыв о нас горцев. Бог весть, что они в него вкладывают? Для себя же я хочу только одного: побыстрее скинуть этот мундир. Служба стала для меня принудительна, как бесстенный каземат.

— Значит, ты уже не находишь выхода в храбрости офицера? — испытующе проговорил Раевский, стараясь проникнуть в друга, с которым их так надолго развело даже не само время, а то, что уместилось в нём. — А помнишь, — продолжал он с живостью, — твои же стихи? — И прочитал на память, запнувшись лишь на одном-двух словах:

Какие степи и моря Оружию славян сопротивлялись? И где веленью русского царя Измена и вражда не покорялись? Смирись, черкес! И Запад и Восток, Быть может, скоро твой разделят рок.

Лермонтов рассмеялся, беззаботно блеснув чистыми ровными зубами. Махнул рукой.

   — Это всё из мусорной корзинки, любезный друг! Выкинь и ты их из головы. Я прочитаю другие стихи, если хочешь. Но ты сказал храбриться? Противу кого? Я не охотник до барабанного просвещения в кавказских аулах.

   — Ты упомянул о стихах, — напомнил Раевский, пожевав губами и не зная, как продолжить этот разговор

Лермонтов не стал чиниться. Без слова прочитал ему и «Пленного рыцаря» и «Валерик».

   — Да-а... — протянул изумлённый Раевский, — твоя трещина с родовым сословием всё увеличивается. А ведь сколько сидят по своим поместным гнёздам бывших сочувственников! Озабочены единственно тем, чтоб вопреки холерам и недородам выколотить побольше дохода. Куда уж им фрондировать против властей; от тех одних можно получить воспомоществование, заложив и перезаложив хиреющее именьице! Да и труд крепостных хоть и плох, зато дёшев. Вот и держатся за него. Не до идеалов нынче! Недавняя история попрана и забыта.

   — А знаешь, — сказал Лермонтов, вперяясь взглядом поверх головы друга. — Иногда я думаю, что у России вовсе нет прошедшего, она вся в настоящем и будущем.

   — Мне, напротив, хочется собрать опыт предков, показать его как образец. Ведь простонародные песни — это не только сколок прежнего крестьянского быта, но плод лучших минут жизни, вдохновенность народа возвышенным! Эти песни способны усовестить тех, кто пребывает в невежественном бездействии. — Лицо Раевского по-былому осветилось воодушевлением. Он протянул руку Лермонтову, и тот поспешно пожал её. — Я вовсе не в обиде, что судьба закинула меня в Олонецкую губернию.

Русский эпос, подобно сагам, живёт там в неприкосновенности. Знал бы ты, сколько я записал похоронных и свадебных «воплей»! Они абсолютно самобытны, а вовсе не вышли из подражания греческим, как полагал Гнедич. «Плачи» — чисто русская, славянская форма поэзии. Достаточно взять древнейший плач Ярославны. Я так много постиг через них, углубился в народное бытие...

   — Слава, — прервал его Лермонтов, как всегда при несогласии, покусывая нижнюю губу. — Опыт отцов мало что растолкует сыновьям. Отцы жили в убеждённости, будто история движется сама по себе. Волна несла их в назначенное; они не считали нужным ни к чему прилагать рук. Не проводишь ли ты умозрительную математическую проекцию, некую гармонию благополучия, которой не могло существовать в действительной жизни? Неужели таково действие перемены климата, что в Ставрополе и «вопли» убаюкивают? — сострил он.

   — Мне непонятна твоя ирония, Мишель, — пробормотал Раевский, обижаясь.

Лермонтовские сарказмы ещё никогда не направлялись против него. Он начал прозревать: нет больше пылкого впечатлительного мальчика, младшего товарища. Есть зрелый, твёрдый в своих взглядах мужчина. Раевский смотрел на него с прежней любовью, но и с недоумением; он уже отчасти не понимал его.

   — Разве ты стал отрицать важность исторической памяти?

   — Да не то, Славушка! — Лермонтов назвал его ласковым именем, которое употребляла бабушка, любившая своего крестника. — Сама жизнь стала историей. Мы ею дышим, осязаем ежеминутно, она проницает нас насквозь. Пристраститься только к прошлому — не значит ли отвернуться от настоящего?

   — Я так не думаю, — упрямо отозвался тот. — Поверь мне, никакое знание не уводит вспять. Тем более знание собственного народа. Прежде чем предлагать ему идеалы, не худо бы разведать: примет ли он их? Да и сами идеалы — не перевод ли с французского? Если они не связаны с экономическим и правовым бытием страны, то каков прок в них русскому человеку?