Выбрать главу
Дайте раз на жизнь и волю Посмотреть поближе мне...

«Всё кончится пустяками, — заставлял себя думать Монго, невольно замедляя шаги. Ах, как не хотелось идти! — Мартышка струсит, до выстрелов дело не дойдёт. Мишелю пора уняться. Право, желчь его всем наскучила. Поделом, пусть постоит перед дулом... Бабушке, надеюсь, не перескажут... Проклятое родство! Как будто я к нему в няньки определён!»

Алексей Столыпин распалял себя раздражением против родственника, с которым он так долго и тесно жил бок о бок, что, кажется, и любить его перестал, набил душевную оскомину. Между тем независимо от сердитых поверхностных мыслей в глубине существа он ощущал сосущий холодок. Безмятежный лоб морщился, как от боли. Впереди маячила широкая сутулая спина Мишеля, которая то притягивала, то отталкивала от себя его взгляд. Будто ему одновременно хотелось и не выпускать его ни на секунду из виду, наивно веря в охранительную силу своего взгляда, или — ах, да провались он совсем! — вовсе уж не видеть больше никогда...

Тоже нимало не веря в дурной исход дуэли, Глебов объяснял своё замедление шагов не прошедшей ещё ломотой в раненой ключице. Он почему-то вспомнил с внутренней улыбкой, как Лермонтов заехал к нему по пути на Кавказ проведать болящего в сельцо Мишково. Как они славно, весело провели весь день, ни разу не вспомнив о чеченской реке, где его сшибла пуля. Пили чай из большого самовара, слушали на крыльце пенье дворовых девушек; и милая Оленька, которую сам Глебов отмечал, но, будучи человеком незлым и порядочным, не гусарил с нею, не распалял в себе страсть, а только любовался безгрешно её почти детскими плечиками и пепельно-русой косой, — Оленька, зарумянившись как маков цвет под взглядами офицеров, запевала тоненьким голосом, который поначалу вздрагивал и ломался, но потом песня повела её за собою, наделила силой и даже какой-то властью над душами людей.

Лермонтов слушал, как бы и вовсе не дыша. Лицо у него стало таким, какого Глебов никогда у него не видывал: иронические складки у губ разгладились; какая-то печально-светлая дума прошла по широкому смуглому лбу. Глебов в этот миг взглянул на небо, уже вечереющее, с одиноким светящимся облаком, и его посетила необычная мысль, что лермонтовский лоб и есть это уплывающее, ещё не погасшее облако! Он не успел удивиться странной игре фантазии — ведь он был человеком трезвым, приземлённым, стихов не читал, в Маёшке ценил доброго товарища-гусара, а вовсе не стихотворца, — как песня уже кончилась, оба вышли из-под её обаяния, а Мишель, сорвавшись с места, вложил в трепетную девичью ладошку не то монету, не то ещё какой-то мелкий подарок, потрепал её по щеке и даже чмокнул звучно во влажный от напряжения лобик. «А что, брат Глебушка, — сказал он тогда, — согласись, такая Оленька стоит наших кислых барышень? Добра и проста, как её песня!» Разговор не пошёл дальше. Не то что-то помешало, не то Лермонтов намеренно запнулся, Глебов так и не понял. А теперь с поздним удивлением возмутился: разве можно сравнивать дворовую девку, хотя бы и такую милую, как Оленька, с дворянской барышней?! (Надин Верзилина маячила перед ним вся бело-розовая, как пастила). Ему захотелось сказать об этом Лермонтову, да тот шёл впереди не останавливаясь. «Пусть постреляют, — подумал Глебов со вздохом, — Мартын пшют, да ведь его честь обязывает. Всё просто в жизни, и в дуэли этой дурацкой нет ничего особенного. Постоят у барьера и разойдутся...» Только ноги не хотели идти. Глебов отставал и отставал, так что временами вовсе терял Лермонтова из виду за хлёсткими кустами, с которых уже скатывались первые дождевые капли.

Васильчиков шёл, не думая о Лермонтове. Он думал о себе. Боролся с самим собою, бичевал в себе дурные чувства и вдруг нырял в них с головой, как в мутную воду, со стыдом и сладострастием. Жёг, как пощёчина, недавний пересказ грибоедовского анекдота: некий юнец отчебучил в благонравной гостиной дерзкую шутку да и сам струхнул по молодости. Вышло же так: сановный генерал разглагольствовал о правах сословий в России — многие принялись уже клевать носом — и спросил его мимоходом, со снисходительностью, знает ли, мол, он, сколько у нас состояний в России? «Так точно, ваше превосходительство, знаю. Два: рабство и тиранство!» То-то переполоху наделал.

Умничал по гостиным не один Чацкий; и Молчалин, при случае, мог либерального туманцу подпустить хотя бы для того, чтобы со слезой раскаяться и тем ублажить своих покровителей... Васильчиков скрипнул зубами.