Выбрать главу
А вы, надменные потомки...

Стихи распахнулись сразу во всю ширь, как ворота. Их не потребовалось собирать по строчкам и рифмам. Они оказались выкованными из цельного листа железа и, подобно железу, громыхали, как вызов дальнего будущего убогости этого дня.

Лермонтов писал не отрываясь. В густых сумерках перо брызгало, скрипело, но безошибочно находило свой путь. Оно казалось не менее одушевлённым, чем рука поэта — смуглая, с гладкой горячей кожей, с крепкими пальцами. Движимая не только усилием мышц, но ещё более — быстротою мысли.

Стихи всегда были лермонтовским дневником, его памятными заметками. В меняющихся стихотворных ритмах словно выявлялась сама архитектура личности. С собою он говорил раскованно, не сдерживая дыхания...

Таким и застал его Раевский, без стука поспешно вбежавший в сумеречную комнату, на ходу сбрасывая на руки слуге камлотовую шинель на байке. Мишель бледен до синевы, глаза как две мерцающие свечи.

   — Слава, вот... — сказал, с трудом разжимая стиснутые зубы.

Раевский хотел спросить о чём-то, но Лермонтов повелительным кивком указал на ближайший листок, и Раевский послушно подобрал его, подошёл к окну, ловя последний отблеск дневного света, близко поднёс к глазам:

Вы, жадною толпой стоящие у трона. Свободы, гения и славы палачи. Таитесь вы под сению закона, Пред вами суд и правда — всё молчи...

Поражённый, оглянулся на нахохленную, почти слившуюся с темнотой фигуру. Поспешно дочитал до конца. Незримо захлебнулся. Начал читать снова. Лермонтовский набат уже гудел и в нём.

   — Но ведь это... это же воззвание?! Послушай, не время болеть... Непременно надобно, чтобы всё, всем... — Он бормотал невнятно, охваченный какой-то неотступной мыслью. И вдруг гаркнул, распахнув дверь: — Вздуйте свечи! Самовар нам! Встряхнись, Миша. Работы на всю ночь. А поутру засажу свою канцелярию... Кто там? А, Юрьев. Садись, брат, тоже писцом будешь. Андрей Иванович, — адресовался он к переступившему порог лермонтовскому дядьке с зажжённым шандалом в вытянутой руке. — Побольше света, а к самовару булок. Пусть Дарья покруче чайку заварит. Михаилу Юрьевичу для горла полезно, да и мы с улицы прозябли. Вина ни-ни. И — никого сюда, как на часах за дверью стой. Просидим до рассвета.

Пока Раевский хлопотал, Николенька Юрьев пробежал глазами ближайший листок и даже присвистнул в изумлении. Вернулся к его началу. Задумчиво стал складывать листок к листку всю кипу.

Он был добрый малый, этот дальний родственник Столыпиных. Прекрасно декламировал стихи и восхищался Лермонтовым ещё со времён военного училища, которое они кончали вместе. Первым естественным движением его был заботливый испуг за Мишеля. Он даже полуобернулся к тому, приоткрыл рот — и не произнёс ни слова. Немудрёную его душу охватило — как знобящей струёй ветра — ощущение некоего вверенного им троим высокого жребия.

Николай проворно скинул драгунский мундир, придвинул поближе шандал с четырьмя свечами под синим жестяным козырьком, обмакнул перо. Сказал просто:

— Ну что ж, братцы, я готов.

...И всю эту ночь, метельную, ветреную, Лермонтову ощутимо дул в лицо ветер судьбы. Он был счастливо возбуждён, собран и решителен не только в каждом движении, но даже в мимолётной мысли. Ночь подвига. Груда листков готовилась завтра выпорхнуть на улицы...

Едва стихи разлетелись по Петербургу, Лермонтов всем стал известен, хотя оставался безымянным. Но у поэзии есть свойство: она высвечивает поэта до полной узнаваемости каждому, кто прочёл его не поверхностно. Не столкнувшись ни разу в повседневном быте, они — поэт и читатель — уже сблизились, почти породнились через дыхание из уст в уста.

В эти вьюжные дни с порывами сырого ветра по Петербургу, кроме мельтешения снега, совершался полёт бумажных листков. Их читали повсюду. И то, «другое общество», которое так яростно и не скрываясь оплакало Пушкина, и посетители модных гостиных, принявшие стихи как опасную новость.

Их принесли на Мойку Александрине Гончаровой, чтобы она передала вдове. Ещё не оправившись от обмороков и судорог, Наталья Николаевна жадно читала всё, что касалось мужа.

   — Как это правдиво, — прошептала она. — Но кто же сочинитель?

   — Кажется, какой-то гусар. Лементов или Лермонтов.