Додо Сушкова своей рукой переписала ему эти стихи, принесенные ей Николаем Огаревым, юношей, бывавшим в их семье. Потом она открыла ему, что большая элегия «Что вы печальны, дети снов...», напечатанная в «Литературной газете» без имени автора, принадлежит Одоевскому. Эта элегия каждой своей строкой стала близка душе Лермонтова. Да, Одоевский ему брат по духу! Вот как он говорит о себе:
Кто был рожден для вдохновений И мир в себе очаровал, Но с юных лет пил желчь мучений И в гробе заживо лежал; Кто ядом облит был холодным И с разрушительной тоской Еще пылал огнем бесплодным, И порывался в мир душой, Но порывался из могилы... Тот жил! Он духом был борец: Он, искусив все жизни силы, Стяжал страдальческий венец; Он может бросить взор обратный И на минувший, темный путь С улыбкой горькою взглянуть...После того как царь отбыл из Ставрополя в Новочеркасск, Петров объявил Лермонтову весьма приятную новость. После смотра войск в Тифлисе (это было 10 октября), которыми царь остался доволен, был отдан приказ о различных награждениях, в том числе и офицерам Нижегородского драгунского полка. Лермонтову, не присутствовавшему на смотре, достался перевод в лейб-гвардии Гродненский гусарский полк, стоявший под Новгородом в военном поселении. Можно было теперь и не ехать в Тифлис! Через несколько недель он будет отчислен из Нижегородского полка, и нужно будет срочно выезжать в Петербург и Новгород. На эти недели Вельяминов мог бы оставить его тут, при штабе. Однако Лермонтов воспринял это прощение почти как катастрофу. Не съездить в Тифлис!.. не видеть Военно-Грузинской дороги!.. Терека, Арагвы... Грузии... Кахетии... И он рассудил так. Пока он числится в Нижегородском полку, он может поехать туда, — возвратится же он назад оттуда, где застанет его приказ. Он решил ехать. И продвигаться не спеша, как путешественник. Подниматься на горы... Рисовать... Он уже объехал правый фланг Кавказской линии до Тамани. Теперь нужно повидать левый — до Кизляра. Заглянуть в Шелковое, имение Хастатовых на Тереке. Побывать в Грозной. И потом от Владикавказа начать путешествие в Грузию... Дождей не было. Погода еще стояла довольно теплая.
Он выехал из Ставрополя в Георгиевск, потом останавливался в Прохладной, Моздоке и Червленной. В Шелковом его принял только управитель (Акима Хастатова не было, он воевал за Кубанью). Здесь было на что посмотреть — по берегам широко разлившегося Терека высокий камыш, светлые дубовые рощи, заросли карагача, обвитого плетями дикого винограда. За Тереком волнами поднимаются лесистые горы, над ними белеет Казбек. Казачьи станицы окружены садами. Прекрасные сухие дороги. Лермонтов останавливался в простых куренях, пил молоко, слушал казачьи песни. Встречались казачки, поражавшие его утонченной, аристократической красотой. Он посетил Гребенскую и Старогладковскую станицы. В Кизляре побывал у коменданта — полковника Эриванского карабинерного полка Павла Александровича Катенина, поэта, — к нему было у Лермонтова письмо от генерала Петрова, его давнего приятеля. От Петрова Лермонтов знал, что Катенин в своем полку ведет яростную войну с офицерами, истязающими солдат и растаскивающими полковую казну, особенно с командиром — князем Дадиани, которого ему удалось разоблачить и подвести под суд. На смотре в Тифлисе царь приказал перед строем сорвать с него флигель-адъютантские аксельбанты и сослать его в один из пехотных полков, в глубину России.
Архаические стихи Катенина Лермонтову не нравились, — когда они ему попадались, ему казалось, что это написано во времена классицистов Хераскова и Сумарокова. Тем не менее Лермонтов отобедал у него, Катенин похвалил его «Бородино» и убеждал держаться этой линии, писать ясно и торжественно, брать предметы библейские или исторические. «Невежеством и безумием» называл он романтизм, а в сочинениях Кукольников и Подолинских неизменно находил «пошлость». Можно было и возразить, но Лермонтов молчал. Общего у них не нашлось ничего, кроме одного — любви к Пушкину. Вид у Катенина был усталый, углы губ страдальчески опущены книзу. Он, вероятно, был нездоров. Вообще Кизляр — место болотистое, гиблое.
Из Кизляра Лермонтов поехал в Грозную. И вот он здесь, во Владикавказе.
Рассчитывая провести на Военно-Грузинской дороге не меньше недели (вместо трех дней, за которые можно достигнуть Тифлиса), Лермонтов сделал в лавках некоторые запасы и нанял проводника-осетина до станции Казбек. День прошел в хлопотах, а под вечер, еще раз полюбовавшись горами, он сел в своей комнате за письма. Едва он обмакнул перо в пузырек с чернилами, как раздался стук в дверь. В вошедшем солдате-драгуне Лермонтов сразу узнал Александра Одоевского. Он только что подъехал с «оказией», солдатами, сопровождавшими почту через Кабарду.
Они проговорили до поздней ночи. Оба рады были новой дружбе. Да, именно дружбе, зародившейся и окрепшей во время этого разговора. Одоевский много рассказывал о себе, вернее — о своих товарищах, а это были Рылеев, братья Бестужевы, Кюхельбекер, Грибоедов... Он был самый молодой из них. И самый пылкий. Вместе со многими декабристами он считал себя «солдатом Рылеева». Самым близким другом Одоевского стал в это же время Грибоедов, скептически относившийся к известным ему планам переворота в России. Грибоедов даже переехал жить к Одоевскому после наводнения 7 ноября 1824 года, разрушившего его жилье. В квартире Одоевского на углу Почтамтской улицы и Исаакиевской площади они жили одной семьей. Здесь от Грибоедова не таились в своих разговорах приходившие к Одоевскому, члену Северного общества, декабристы. Грибоедов давал им переписывать «Горе от ума», о цензурном разрешении которого он как раз в это время хлопотал... В какое неистовство пришел Грибоедов, когда понял, что комедия не попадет на сцену! Он разорвал на клочки не только отдававшийся в цензуру список пьесы, но и то, что попалось ему в эту минуту из написанного его рукой.
— Он звал меня братом, — рассказывал Одоевский. — Не хотел расставаться со мной и уговаривал ехать с ним в Персию. На каторге до меня доходили слухи, что он за меня хлопочет... Потом я узнал, что он просил обо мне государя, Паскевича. «Бедный друг и брат! Зачем ты так несчастлив!» — писал он мне. Он призывал меня в этом письме к «внутренней жизни, нравственной и высокой, независимой от внешней» и прислал целую библиотеку хороших книг. Ах, как нам это было нужно! Мы устроили свой университет и читали друг другу лекции. В Читинском остроге узнал я о смерти Грибоедова в Тегеране... Ты знаешь, я так счастлив, что еду в Грузию! Это Бог помог мне... Мне ничего там не нужно, кроме могилы друга и брата моего в Тифлисе... Я тебе прочту, что я написал тогда в Чите. Слушай:
Где он? Кого о нем спросить? Где дух? Где прах?.. В краю далеком! О, дайте горьких слез потоком Его могилу оросить...— Я не верил тогда, что это может сбыться, — говорил Одоевский. — А теперь... Теперь мы с тобой, Миша (позволь мне тебя называть так), проедем по его следам, поклонимся его могиле и, может быть, увидим его вдову. У нас будет на пути много времени, и я тебе еще порасскажу о нем... Он ведь не только поэт, он умнейшая голова! Мудрый человек! Ему бы государством управлять... Да, да! Я тебе и это докажу, пока будем плестись по горам.
Они едут вдоль Терека, все выше и выше поднимаясь над ним в гору. Гремит тележка, сзади которой шагают привязанными две верховые лошади... На козлах кучер и проводник. После станции Балта Лермонтов достал альбом и, остановившись посреди широкого здесь ущелья, зарисовал Терек, осетинскую мельницу на нем, арбу, запряженную двумя быками, скалы и горы. Вольготно расположившись в тележке на сене или идя пешком, друзья не прекращали своей беседы. Каждый из них, как бы истомясь жаждой, припал к чистому источнику. Еще шесть верст великолепной дороги в скалах, станция Ларс, и — вот оно, Дарьяльское ущелье! Узкая, с первого взгляда потрясающая трещина в гигантских темных скалах. Шоссе вьется по узкому каменному карнизу, переходя сразу за станцией через Чертов мост на правую сторону. Далеко внизу, ворочая и катя камни, с грохотом несется Терек — ряд ревущих водопадов. Шум такой, что не слышно голоса, нужно кричать в самое ухо. Одни камни. Мертвое царство, нигде ни травинки... Внизу полоса буйной пены, вверху — полоса неба... На третьей версте, против расположенного у самой дороги Дарьяльского укрепления, — полуразрушенная башня, остаток крепости, о которой упоминает Пушкин в «Путешествии в Арзрум», — она стоит на неприступной гранитной скале. Одоевский и Лермонтов шли пешком. Облако накрыло ущелье, стало еще мрачнее. Нет, это не облако, это крылья Демона... Вот жилище, единственно достойное его! Поднявшись на угловую башню Дарьяльского укрепления, Лермонтов нарисовал и башню «царицы Дарьи» и Терек, — только отсюда их можно видеть одновременно.