Многое зрело в голове у него — и новый «Демон», и поэма о монахе из монастыря над Арагвой, и роман о Кавказе ермоловского времени, и вот эта повесть. Не имея времени засесть за работу как следует, он набрасывал отрывки, планы, — и чаще всего не на бумаге, а просто в уме. Он уходил от своего прошлого — все вверх и вверх, на горы, и так высоко взошел, что едва различал там, внизу, Варвару Александровну, стоящую под зонтиком на солнечном лугу у Москвы-реки. Как тень от тучи рядом с ней мужская фигура... А тут, несмотря на осень, все так ярко и радостно, шумно и пестро. Звучит чонгури, и улыбаются такие голубые глаза, что можно зажмуриться, как от лучей солнца... Это богиня жизни и молодости, одна из граций, — Екатерина Чавчавадзе. Ей и поклоняются как богине, и подносят гимны — ее глазам, на русском и грузинском, французском и татарском языках... Не удержался и Лермонтов. Бросился в эту голубую бездну:
Как небеса, твой взор блистает Эмалью голубой, Как поцелуй звучит и тает Твой голос молодой...Ему трудно было скрывать смятение, в которое приводил его ее голос, когда она пела:
Слышу ли голос твой Звонкий и ласковый, Как птичка в клетке Сердце запрыгает; Встречу ль глаза твои Лазурно-глубокие, Душа им навстречу Из груди просится, И как-то весело, И хочется плакать, И так на шею бы Тебе я кинулся!Но поистине они оба жили на небесах, но на разных: ее лазурные, солнечные, его — звездные, темные... Смолкало пение, и порыв его угасал. Но пение! Нельзя было не плениться им. Александр Чавчавадзе перевел для нее и положил на музыку стихотворение Одоевского «Соловей и Роза» — эта восточная канцона так всем понравилась, что ее приходилось повторять несколько раз на дню. Но Лермонтов ждал всегда грузинских народных песен, — слухом, душой, всем существом он отдавался их восточному строю. Он уже чувствовал, что ему скоро придется покинуть Грузию, и, может быть, навсегда. И тоска холодила его сердце, отравляла радости.
Сестры заметили этот особенный интерес Лермонтова к грузинской музыке, грузинским легендам (с каким волпением слушал он песню о сражении юноши с тигром!..) — это их трогало, и они старались чаще петь родные песни. Но Тифлис многоязычен и многоголос — он преддверие Востока. Здесь, на базарах и в караван-сараях, можно было услышать пение странствующих сказителей — ашиков, ашугов, сазандаров. От Терека до Нила раскинулась эта волшебная страна...
Однажды, узнав через посланных, что прибыл какой-то ашик из Шемахи, татарин, сестры велели сообщить ему, что у него будут гости — семья князя и ее друзья. Сестры оделись в мужские платья и превратились в прекрасных юных всадников, ловко управлявших своими конями. Лермонтов и Одоевский тоже оседлали лошадей. Вместе со слугами, которые везли ковры и разные припасы, в кавалькаде оказалось человек двадцать. На улицах этот маскарад никого не обманул — дочерей генерала Чавчавадзе узнавали все. Всюду им кланялись, снимая шапки. Там, где они проезжали, замирала на мгновение кипучая жизнь, стихал шум, погонщики отгоняли в сторону волов и верблюдов, поворачивали арбы, давая путь великолепным всадницам и их свите.
На широком дворе караван-сарая были раскатаны ковры, расставлены фрукты и бурдюки с кахетинским, разбросаны охапки цветов. Ашик, загорелый человек в остроконечной бараньей шапке, с крашенной охрою бородой, сел, скрестив ноги, на подушке и взял сааз с длинным тонким грифом. Двор быстро наполнился народом. Слушатели забрались на крышу, на стены и даже на деревья. Многие стояли на седлах своих коней, чтобы слышать хоть что-нибудь из-за толпы. Стоять надо было долго — ашик начал рассказывать и петь дастан — легенду, целый роман о любви Ашик-Кериба (или Керима) к прекрасной турчанке Магуль-Мегери. Лермонтов сидел, обхватив колени, напротив сказителя и не сводил с него глаз. Его пронзительный взгляд мог бы, вероятно, смутить певца, но тот не видел никого, покачиваясь с закрытыми глазами. Лермонтов не понимал ни единого слова, но этот голос, это персидское пение потрясали его. Эти напряженные до предела горловые рулады, надрывные стоны, слова, которые ашик произносил, как бы задыхаясь и жалуясь, этот сухой, раскатистый звук струн — все сжимало сердце, сладко бередило его... О, Восток!.. великий, таинственный... Слезы заблестели в глазах Лермонтова. Одоевский же беззвучно плакал, уткнувшись в ладони лицом. Это счастье длилось несколько часов. Лермонтов дал себе клятву изучить татарский (как называли азербайджанский) язык.
На следующий день он попросил Нину Александровну рассказать, что происходило в этом дастане с бедным Ашик-Керибом. Она ответила, что это поется и рассказывается по всему Востоку и всегда по-разному. Она не может передать полностью того, что они слушали вчера, так как не очень хорошо знает по-татарски, но расскажет коротко, как слышала раньше, еще в детстве. Это турецкая сказка... Лермонтов попросил позволения записывать.
— Давно тому назад, в городе Тифлизе, — начала свой рассказ Нина Александровна, — (татары говорят Тифлиз, а мы, грузины, Тпилиси) жил один богатый турок; много аллах дал ему золота, но дороже золота была ему единственная дочь Магуль-Мегери: хороши звезды на небеси, но за звездами живут ангелы, и они еще лучше, так и Магуль-Мегери была лучше всех девушек Тифлиза. Был также в Тифлизе бедный Ашик-Кериб; пророк не дал ему ничего, кроме высокого сердца — и дара песен; играя на саазе (балалайка турецкая) и прославляя древних витязей Туркестана, ходил он по свадьбам увеселять богатых и счастливых. На одной свадьбе он увидал Магуль-Мегери, и они полюбили друг друга. Мало было надежды у бедного Ашик-Кериба получить ее руку — и он стал грустен, как зимнее небо...
Как зимнее небо... Лермонтов подумал о своей душе, лишенной счастья, — именно как зимнее небо в России. Но сказка на то и сказка, чтобы счастливо кончаться: Ашик-Кериб получил свою красавицу. Лермонтов подумал, что если он напишет поэму об Ашик-Керибе, то там счастливого конца не будет. Там его не должно быть, раз его не бывает в жизни.
Грибоедов, русский ашик, также получил свою красавицу. Вот она, решившая всегда быть верной его памяти, отказавшая многим достойным женихам. Спокойная и даже иногда веселая, всегда приветливая и всегда прекрасная. Магуль-Мегери... смуглая, с черными бровями и глазами, глубокими, как ночь.
Лермонтов и Одоевский собираются наутро ехать — в полк, в Кахетию. Нина Александровна играет на прощание сочиненный Грибоедовым вальс. Все сидят, задумавшись.
Лермонтову необязательно было ехать в полк. Но ему хотелось побывать на берегах Алазани, а если удастся — в Азербайджане, может быть, попасть в Шемаху, город Ширванской провинции, откуда привез краснобородый ашик свой дастан о Керибе. Лермонтов и Одоевский поехали верхом и в проводники взяли «татарина», чтобы выспрашивать у него слова и начать понемногу учиться языку Востока.
Прибыв в Караагач, Лермонтов представился командиру полка полковнику Сергею Дмитриевичу Безобразову, вопреки своей фамилии, очень красивому человеку, одному из отчаяннейших храбрецов на Кавказе. Попал он сюда не своей волей, — будучи флигель-адъютантом при дворе, на вмешательство Николая I в его семейную жизнь он ответил резким письмом. В Нижегородском драгунском полку было много ссыльных и разжалованных. Они принимались здесь всегда сердечно — тут была как бы своя республика, со своими законами. Никто не видел здесь муштры, зверских наказаний, унижений. А служба шла исправно. Дома офицеров, казармы и палатки, конюшни и всякие службы городка весело белели в пышной зелени, — здесь, в отгороженной горами от севера долине, было еще лето. Полк нес свою всегдашнюю сторожевую службу. Лезгины постоянно угрожали набегами из-за реки, — владения Шамиля были близко. Да и по территории Азербайджана лезгины передвигались свободно. Тут ничего не стоило зазеваться и попасть в плен. Мигом — аркан на шее. Но досуга у офицеров полка было много, и Караагач сделался как бы увеселительным местом для жителей окрестных поместий и даже Тифлиса. Много раз тут бывали все члены семьи Чавчавадзе, проводившие лето в Цинандали. Тут устраивались спектакли, балы на открытом воздухе, пикники с музыкой и угощением, охота с собаками и ястребами, джигитовка и даже настоящие военные маневры с штурмом крепости.