Выбрать главу

— Что?

— Кровь... Снова будет кровь... кровь...

— Кровь...

Темной и ветреной ночью Лермонтов сидел в тишине. «Кровь, — думал он. — Кровь, льющаяся из-за глупых поступков слабого, ничтожного, корыстного человека вздумавшего быть тираном... Предмет насмешек ада, тень, призрак...» Он быстро писал:

Ты мог быть лучшим королем, Ты не хотел. — Ты полагал Народ унизить под ярмом Но ты французов не узнал! Есть суд земной и для царей...

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Лучше бы ему было не видать ее! Она не только совершенно не помнила — или не хотела помнить — их кропотовской любви, но и не сохранила в себе ничего от той прелестной девочки. Черты ее изменились. Душа тоже... Может быть, она стала лучше, но не для него... При ней дики показались ему собственные покаяния призывы «сжалиться» над ним, «растоптавшим» свою первую любовь. Не «тихий плач любви невинной» услышал он, а смех... Аннет с матерью, Натальей Алексеевной, приехала проститься с бабушкой. Они уезжали. И все-таки он решился открыть ей свои чувства, теперешние, такие сложные. Он поведал ей, что первая любовь, сколько бы человек ни любил потом других, остается святыней в его душе и вместе с этой душой уходит на небеса... В «Стансах», которые Лермонтов, конечно, не отдал ей (они были написаны в тот же день, 26 августа), эта встреча отразилась как одна из самых крупных его жизненных катастроф:

Ничто не сблизит больше нас, Ничто мне не отдаст покой... Хоть в сердце шепчет чудный глас: Я не могу любить другой. Я жертвовал другим страстям, Но. если первые мечты Служить не могут снова нам, — То чем же их заменишь ты?.. Чем успокоишь жизнь мою, Когда уж обратила в прах Мои надежды в сем краю, А может быть и в небесах?..

Справа, на широком поле листа, Лермонтов нарисовал фигуру девушки с лицом, повернутым в профиль. Неожиданно для него она получилась похожей, хотя и совсем чуть-чуть, на Катерину Сушкову. Он уже не мог думать о ней без некоторого раздражения. Катерина, афишировавшая свою любовь к танцам, особенно к мазурке, не пропускала ни одного стоящего бала, а там уж ни одного танца... Несколько раз он встречал ее у Поливановых (это всегда были блестящие балы, о которых упоминалось даже в журналах), в Благородном собрании, у Хитрово... Возле нее почти всегда был некий петербургский конногвардеец, отобранный ею у московских девиц в совершенно безраздельное пользование, несмотря на его некоторую нескладность (однажды во время мазурки он едва не уронил ее)... Петербургский офицер! В Москве Сушкова никогда не танцевала со студентами и «архивцами», молодыми людьми, служившими в архиве министерства иностранных дел, хотя это были, пожалуй, самые блестящие из московских кавалеров. Она открыто выражала им свое пренебрежение. А друзья? Однажды, когда она появилась у них в доме вместе с Сашей, Лермонтов, пристально глядя ей в глаза, спросил, будет ли она танцевать с ним на очередном балу.

— С вами? — сказала она, не задумавшись. — Боже меня сохрани. Я слишком стара для вас.

Лермонтов промолчал. Он подумал, что если бы ему захотелось, он бы многое мог. Она, конечно, и не представляет себе всей своей слабости и беззащитности. Но она ушла, и он сразу о ней забыл.

В сентябре Павлов прислал ему книжку своего «Атенея», запоздавшую часть четвертую, наполненную в основном учеными статьями издателя. В разделе «Словесность» Лермонтов нашел свое стихотворение «Весна», подписанное литерой L, которое он еще в пансионе подал инспектору для несостоявшейся «Каллиопы». Этот сюрприз его не обрадовал и не нарушил его решения ничего не отдавать в печать.

Веселье в городе быстро угасало. Многие стали уезжать. В самой Москве еще не было случаев холеры, но неподалеку от нее что-то подобное проявилось... Холера была в разгаре на Волге и на Дону. Она была в Пензе и, вероятно, в Тарханах... Сушкову увез отец, приехавший за ней из Петербурга. Елизавета Алексеевна решила оставаться в Москве, так как Миша должен был держать вступительный экзамен в университет, а потом посещать лекции. Была надежда, что холера не дойдет до Москвы.

Накануне экзамена, 28 августа, Лермонтов написал стихотворение «Ночь» — той же строфой, что и «Стансы». Это было явное продолжение «Стансов», обращенных к Столыпиной:

Воспоминанье о былом, Как тень, в кровавой пелене, Спешит указывать перстом На то, что было мило мне. Слова, которые могли Меня тревожить в те года, Пылают предо мной вдали, Хоть мной забыты навсегда. И там скелеты прошлых лет Стоят унылою толпой; Меж ними есть один скелет — Он обладал моей душой.

Мур пишет, вспомнилось ему, что в юности Свифт был очень похож по своему внутреннему складу на Байрона (а Свифт был одним из самых любимых писателей Байрона), что в нем «разные разочарования и несправедливости отворили источник горечи, который уже более не закрывался...». «Мур мог бы сказать это и обо мне», — с грустью подумал Лермонтов. Ему стало казаться, что Анюта не была искренне влюблена в него тогда, в то лето... Иначе можно ли было бы не помнить тогдашнего чувства, говорить о нем с насмешкой, как о каком-то пустяке? Еще и еще раз припоминал он последний разговор с ней... «Что ж, пусть это живет во мне одном», — вздохнул он.

Возможно ль! первую любовь Такою горечью облить; Притворством взволновав мне кровь, Хотеть насмешкой остудить? Желал я на другой предмет Излить огонь страстей своих. Но память, слезы первых лет! Кто устоит противу них?

...Экзамен был вечером. Поступавших вызывали по нескольку человек в конференц-зал, где сидели за столами профессора-экзаменаторы. Их было восемь человек — по числу предметов. Дело пошло на удивление легко. Будущие студенты не задерживались у столов более пяти минут. Здесь надо было мигом решить задачу из алгебры или геометрии, там перевести две-три строки латинского текста, тут просто перекинуться с профессором несколькими французскими фразами, затем припомнить дату какой-нибудь знаменитой в истории битвы. Не прошло и часа, как все было кончено. Лермонтов вышел на улицу уже студентом.

В начале сентября он прослушал несколько лекций, изрядно поскучав на них в обществе небольшой кучки студентов в почти пустых аудиториях. Иногда возвращался домой, не прослушав ничего по причине неявки профессора. Жизнь университета замирала. А скоро и вовсе пресеклась. Умер от холеры казеннокоштный студент, а вслед за ним профессор Денисов. В конце сентября все присутственные места, учебные заведения, а также и университет были закрыты.

Изо всех застав потянулись вон из Москвы экипажи, телеги, толпы бросивших работу фабричных. Те, кто не успел уехать, заперлись в домах. Профессор Погодин начал выпускать бесплатно раздававшуюся «Ведомость с состоянии города Москвы». Елизавета Алексеевна, как, впрочем, и многие, никого не принимала. Она настаивала на том, чтобы Миша одевался как можно теплее, берегся и сидел дома. Он не возражал. Но иногда выбирался на улицу. Там было пустынно. Редкие прохожие далеко обходили его, держа у носа платок, смоченный противохолерным снадобьем. Попахивало хлором и дегтем, тянуло дымом. Экипажи мчались быстро. Казалось, вот-вот разразится катастрофа — улицы наполнятся трупами, запылают дома, раздадутся вопли горя и отчаяния. Но тишина не нарушалась. Да и погребальных дрог было как будто не больше, чем всегда. Часто и надолго заряжал дождь... 1 октября въезд и выезд из Москвы были запрещены. Стали возникать слухи: кого-то, пробиравшегося тайком мимо заставы, пристрелили караульные солдаты... умерло столько-то человек... сто... триста... тысяча... кто-то был в обмороке и попал в фуру с мертвецами.