Выбрать главу

Кондитерская Вольфа и Беранже располагалась вблизи квартиры Пушкина. Павел Смагин вызвался пойти и навести справки о здоровье раненого поэта. Было уже десять часов. Вернувшись, он сказал, что доктора подают надежду, хотя положение Пушкина тяжелое — он ранен в живот... Смагин видел там Жуковского и Вяземского, к Пушкину проходили какие-то неизвестные ему господа, но его дальше прихожей не пустили, как и других посторонних. Возле дома образовалась толпа. Двери кондитерской то и дело открывались, на улице выстроилась вереница саней. В разных углах кондитерской встревоженно гудели кучки посетителей. Ежеминутно слышалось имя Пушкина.

Дантес ухаживал за женой Пушкина, первой красавицей Петербурга. Пушкин ревновал... Для заезжего гостя он был просто камер-юнкером и некрасивым мужем прелестной женщины. Дамы высшего света находили ревность Пушкина смешной и осуждали его за это... Никого не интересовал его поэтический гений, его стихи, его «Современник». Каждая минута приносила Лермонтову новые подробности о том, как Пушкин противостоял «свету». Свет играл им — его чувствами, его честью. Ему послали по почте «диплом рогоносца»... Лермонтов сидел, положив сжатые кулаки на стол. Он слушал и ничего не мог сказать, не мог разомкнуть стиснутые зубы. Глаза его были пронзительно-страшны. Ему не нужен был весь ворох подробностей — в немногом он увидел все. Он замер в напряженном ожидании — выживет ли Пушкин.

На другой день к Лермонтову зашел Краевский. В его рассказах снова замелькали имена врагов Пушкина, прежде всего графини Нессельроде, дочери грабителя России графа Гурьева (прежнего министра финансов), а теперь жены отвратительного немца, сделавшегося благодаря своему тестю министром иностранных дел. Она ненавидела Пушкина. За что? Да за эпиграммы и острые слова на счет ее отца, на ее счет... А ведь она при механизме высшего света — часовщик, она заводит пружину и, когда нужно, переводит стрелки. Она покровительствовала Дантесу, именно благодаря ей он стал в свете своим.

Краевский рассказал также историю странной женитьбы Дантеса на свояченице Пушкина, сестре его жены... Об еще более подлом и беззастенчивом поведении Дантеса после этой свадьбы, чем до нее, — он преследовал на балах жену Пушкина, компрометируя ее страстными взглядами и казарменными любезностями и давая понять, что он женился на ее сестре затем, чтобы быть ближе к ней. Теперь Дантес еще более в моде — высший свет ему сочувствует, оправдывает: как же, ведь он не мог поступить иначе; его вынудили выйти к барьеру. Он ранен в руку и контужен в грудь. Карьера его в России прервана — в лучшем случае он должен будет покинуть ее. Но ведь не отечество покинет этот искатель счастья! У него три отечества и два имени... Второе имя — от приемного отца, барона Геккерена, нидерландского посланника в Петербурге. «Фальшивая, гнусная личность этот Геккерен», — коротко добавил Краевский.

К обеду 28-го появились в доме на Садовой Столыпин-Монго и Юрьев, но Лермонтов и Раевский оставили их в обществе бабушки и отправились к дому на Мойке, где тяжело страдал Пушкин. Подойдя к Певческому мосту, они увидели на набережной толпу в несколько сотен человек. Чиновники, военные, люди в потертых шубах и даже тулупах... Все молчат, но каждого выходящего из дома стараются не упустить, добыть от него хоть какие-нибудь сведения. Лермонтов и Раевский несколько раз ходили в кондитерскую Вольфа и Беранже, возвращались к дому Пушкина и молча стояли в толпе. Лермонтов не хотел проталкиваться в переднюю квартиры, которая все время была полна, так что даже доктор Арендт едва мог протиснуться, входя или выходя. Он приезжал каждые два-три часа. Когда он выходил от Пушкина в очередной раз, к нему бросались с вопросами: «Что Пушкин?.. Легче ли ему?.. Есть ли надежда?..» Он коротко отвечал, что вся надежда — на Господа Бога, а Пушкин держится молодцом.

День прошел как в бреду... Настало 29 января. Около трех часов пополудни Пушкин скончался, и весть об этом мгновенно разнеслась по городу. На Невском, в Гостином дворе, на всех углах и во всех домах, даже самых бедных, но, вероятно, не во всех богатых, жалели о Пушкине и на чем свет стоит ругали иноземца, иностранца-французишку, поднявшего руку на Пушкина, на нашего Пушкина... К дому на Мойке уже нельзя было проехать, так было там людно. Но сколько же пришлось Лермонтову услышать и омрачающих память убитого поэта толков! Даже у себя дома, от аристократов, постоянно оказывавшихся у бабушки за столом. Пушкин, мол, вел себя неприлично в свете; он был смешон, жалок. Он говорил грубости Дантесу, не желал мириться. Изводил несчастного Геккерена. Ограничивал свободу жены своей, не имея на то никакого права по причине своего безобразия. Кроме того, жену свою он ревновал не любя, а любил-то он знаете кого? — свояченицу! Александрину Гончарову... Ну и бабушка Елизавета Алексеевна, тоже туда, вздор понесла: Пушкин-де сел не в свои сани и, севши в них, не умел управлять конями, помчавшими его наконец на тот сугроб, с коего вел один лишь путь в пропасть!

Лермонтов заперся в кабинете. Как ему было жаль, что он не может, не умеет плакать. Не горестное расслабление, а железная сила начали приливать к его мускулам, гневная сила, словно готовился он к бою. Втянув голову в плечи, расставив руки, кружил он по комнате. Кто-то постучал в двери — он не отозвался. С отрочества знакомые строки о смерти Ленского звучали в нем, и он шептал их:

...Пробили Часы урочные: поэт Роняет молча пистолет... ...Дохнула буря, цвет прекрасный Увял на утренней заре, Потух огонь на алтаре!..

Но вот он уже сидит за столом, и перед ним листы бумаги...

Погиб поэт; — невольник чести, Пал, оклеветанный молвой, С свинцом в груди и жаждой мести, Поникнув гордой головой; Не вынесла душа поэта Позора мелочных обид, Восстал он против мнений света Один как прежде — и убит! Убит!.. к чему теперь рыданья, Похвал и слез ненужный хор И жалкий лепет оправданья? Судьбы свершился приговор. Не вы ль сперва так долго гнали Его свободный чудный дар Из любопытства...

Нет, не из любопытства — это зачеркнуть...

И для потехи возбуждали Чуть затаившийся пожар... Что ж, веселитесь — он мучений...

Нет, лучше гонений... А впрочем, пусть останутся мучения...

Последних перенесть не мог; Увял мгновенно дивный гений...

Нет, лучше —

Угас как светоч дивный гений... Увял торжественный венок.

За дверью послышался голос Раевского. Лермонтов впустил его, держа в руке перо, и тот все понял, взял с полки книгу и молча сел у камина. Ясно, что Мишель пишет стихи на смерть Пушкина, — что же еще теперь можно писать.

Лермонтов продолжал:

Его противник хладнокровно Наметил выстрел...

Еще раз:

Сошлись, противник хладнокровно Навел удар... надежды нет...

Нет, это не был противник! Нет! — а вот что:

Его убийца хладнокровно Навел удар... спасенья нет; Пустое сердце бьется ровно, В руке не дрогнул пистолет. И что за диво?.. издалёка, Сюда заброшен волей рока...

...«Заброшен к нам по воле рока»...

Искатель счастья и чинов...

...«На ловлю счастья и чинов»...

Не мог щадить он нашей славы, Язык чужой, чужие нравы Смеясь он дерзко презирал...

...«Смеясь он дерзко презирал / Земли чужой язык и нравы»...

Не мог щадить он нашей славы; Не мог понять в сей миг кровавый, На что́ он руку поднимал!.. Его душа в заботах света Ни разу не была согрета Восторгом русского поэта, Глубоким, пламенным стихом... Но час настал и нет певца Кавказа!..