«Раздолбают его сегодня, как пить дать раздолбают», – с горечью подумал Апостол, прислушиваясь к орудийным залпам.
Втайне он молился, чтобы прожектор остался цел и невредим. Помнится, Клапка говорил что-то об обещанной награде? Награда ему ни к чему, благодарность в приказе тоже, но он, и никто другой, должен быть тем счастливчиком, который уничтожит прожектор, – ему это было просто необходимо.
Канонада, громыхнув напоследок особенно громко, внезапно смолкла. «Накрыли!» – похолодев, понял Апостол и тут же позвонил наблюдателям. Нет, прожектор, слава богу, уцелел, дожидаясь, когда придет черед Апостола поохотиться за ним.
«Если я уничтожу прожектор, – рассуждал Апостол, – у меня появится возможность встретиться с генералом, тут-то я ему и подсуну свою просьбу. Он не откажет, он обожает героев!»
Весь ход событий показался ему настолько естественным и само собой разумеющимся, что он удивился, как же не видел его раньше?.. Сон, усталость – все как рукой сняло. Разложив на столике карту, Апостол отметил новые координаты прожектора и задумался, пытаясь разгадать тайну его перемещений. Настроение у поручика было превосходное.
В продолжение дня он не раз и подолгу разглядывал в бинокль неприятельские позиции, выверял расстояния между окопами, батареями. Вычислял чуть ли не до миллиметра движения луча, чтобы ударить прямо по прожектору, как только он появится, и ударить наверняка точным, прицельным огнем. Он готов был не спать две, три, четыре ночи подряд, лишь бы засечь и уничтожить прожектор, и об одном лишь молил бога, чтобы за это время не вышел приказ о перемещении. Ему должно, должно было повезти. Все тайные силы были за него, – он не сомневался, – потому что решался вопрос: жизнь или смерть.
Около десяти часов вечера, перепоручив батарею своему заместителю, Апостол пробрался на самый передовой наблюдательный пункт, чтобы в случае чего оттуда откорректировать огонь. Шел холодный, заунывный осенний дождь, будто связывая тысячами мелких, тоненьких проводков небо с землей. Размытая дождем глинистая земля чавкала под ногами Апостола и налипала на сапоги огромными комьями. Низкие черные тучи, провисая под собственной тяжестью, клонились к охваченной мраком земле, казалось, готовые вот-вот на нее лечь. Апостол низко надвинул на лоб каску, туже запахнул подбитую мехом венгерку и повыше поднял воротник. Он шел вперед, опустив голову, будто таранил ею густую сеть дождя. Шел, не замечая ни грязи, ни луж, во власти своих захватывающих планов.
Местность была ему издавна знакома. Он знал здесь каждый бугорок, каждую колдобину, ноги сами несли его. С тех пор как фронт законсервировался, не сдвинувшись за долгих три месяца ни на йоту, Апостол проделывал этот путь десятки, сотни раз. Иногда все же, увлекшись своими раздумьями, он проваливался в лунку с водой или оскользался на глинистом бугре.
Потный, усталый, он наконец добрался до места. Выслушал короткое сообщение промокшего и продрогшего до мозга костей капрала, отпустил его на батарею обогреться и обсохнуть, а сам уселся на его место.
Дождь хлестал не переставая. Сквозь плотный проволочный занавес, делавший ночной сумрак еще неприглядней, трудно было что-нибудь увидеть. Угломер и сиденье перед ним хотя и были накрыты защитным чехлом в виде навеса, но чехол этот был старый, ветхий, во многих местах дырявый и пропускал воду. Апостол, усевшись за угломер, передвигался то вправо, то влево, пытаясь найти наиболее защищенное от сырости место. Тщетно вглядывался он в кромешную тьму ночи и тщетно пытался расслышать сквозь шум дождя хоть какой-нибудь еще звук. Явственно слышал он лишь удары своего сердца, гулкие, размеренные...
Прошло более часа. Дождь понемногу утихал, и Апостол воспрянул духом. Он надеялся, если ливень утихнет, привыкнуть к темноте и что-нибудь разглядеть в этом кромешном мраке. И вдруг вспыхнула неожиданная, совершенно шальная мысль: в такую непогодь проще простого незаметно перебраться через линию фронта. Разумеется, Апостол тут же отогнал ее как недостойную внимания. Другое дело, уничтожить прожектор – задача интересная, сложная и к тому же прямо продиктована его воинским долгом. За годы войны чувство долга столь глубоко укоренилось в нем, въелось в его сознание, что пренебречь им, решая к тому же вопрос жизни и смерти, он просто не мог. Нет, измена, дезертирство претили Апостолу... «И все же, если решиться, – продолжала работать мысль вопреки его воле, – то лучше всего в сумерках или на рассвете... и непременно в ненастье...»