Дня через четыре доамна Болога вышла к столу опухшая от слез, с красными глазами, руки у нее тряслись, губы дрожали. Она была не в силах вымолвить ни слова. Апостол выждал, пока она придет в себя и объяснит, что стряслось. Оказалось, что в городе ходят слухи, будто Апостол не уважает государственный язык: не разрешил невесте говорить с ним по-венгерски, а когда она заговорила, вернул ей обручальное кольцо и расторг помолвку. Такой поступок можно расценивать как антигосударственное выступление. По законам военного времени офицеру за это может грозить трибунал. Доамна Болога заплакала, сказала, что места себе не находит от страха и умоляет Апостола образумиться и вести себя осмотрительней.
– Мамочка, успокойся! И охота тебе повторять всякий вздор? Кто вправе мне указывать, на каком языке мне говорить с невестой? Напрасно ты тревожишься. Чувства наши пока еще в нашем веденье, и ничто над нами не властно, кроме смерти...
– Ах, Апостол, ты ведешь себя как малое дитя! Неужели ты не видишь, что делается вокруг: люди потеряли человеческий облик, вон один Пэлэджиешу чего стоит, злости в нем на целую волчью стаю, ходит щелкает зубами. Нельзя жить так откровенно... Того и гляди, посадят тебя, как благочинного нашего... Ох, упаси бог!.. И отец твой, царствие ему небесное, такой же был, вперед заглядывал, а что кругом делается, не видел. Время страшное, смертельное, всего-всего люди боятся, сидят тише воды ниже травы... Вон, директор банка, уж какой горлопан был, с отцом твоим заодно выступал, а сейчас поутих, сидит в своем банке, как мышь в норке, молчит, в рот воды набрал... И тебе бы так. Прости, что учу, ты образованный, больше моего понимаешь, но боюсь... боюсь я за тебя! Пойми!..
Слушая ее, Апостол и в самом деле начинал понимать что-то такое, что до сих пор от него ускользало. За десять дней, проведенных в Парве, он хоть и замечал, что люди его сторонятся, но как-то не придавал этому значения. Если встречал он какого-нибудь знакомого из местной интеллигенции, тот смотрел странно, затравленно, робко, норовил поскорей ушмыгнуть, а если и говорил с Апостолом, то все о пустяках. Оказывается, его избегали как чумного, как человека опасного, чуть ли не государственного преступника, велевшего невесте говорить с ним по-румынски... Апостол сидел понурившись, не смея поднять головы, чтобы не встречаться глазами с матерью. Каждое ее слово вонзалось ему в душу, как раскаленная игла. Кончив говорить, доамна Болога уставилась на него напряженным, тревожным взглядом, и он тихо, едва слышно, одними губами, словно боялся кого-то разбудить, произнес:
– Лучше бы я домой не приезжал...
Тихие слова его прозвучали как гром небесный. Доамна Болога и прежде подозревала, что сын разлюбил ее, но боялась этому верить. Еще в ту пору, когда Апостол, несмотря на ее старания и уговоры, отказался пойти в семинарию и поступил в Будапештский университет, она поняла, что между нею и сыном образовалась пропасть и с каждым днем она ширится, ширится... Апостол становился невнимательным, отчужденным, холодным, а главное, пугало его вопиющее безверие... Доамна Болога втайне надеялась, что рано или поздно ее единственный сыночек, свет очей ее, отрада старости ее, наконец образумится – вновь с ней сблизится, как было в далеком детстве. Но эти тихие слова, казалось, сокрушили последние ее надежды. Страшное одиночество вдруг захлестнуло ее... И она разрыдалась в голос, разрыдалась так, что Апостолу стоило немалого труда ее успокоить.
С этого дня он редко выходил в город. Долгими часами просиживал он на веранде, греясь на солнце и устремив взор и думы в необъятные выси небесные. Скользя взглядом по лазурной тверди, он норой задерживал его на искрящемся в лучах солнца золотом кресте церкви. Сердце тогда сжималось тоской и болью. Апостол торопливо опускал глаза, хотя и сам не понимал, откуда боль эта и эта тоска. Успокаивался он, устремив взор на гранитный памятник отцовской могилы. Апостол усиленно вглядывался в надпись, хотя знал ее назубок. Как же ему хотелось, чтобы путь его в жизни был таким же прямым и твердым, как у отца, но, увы, у него не получалось. Ум с сердцем были не в ладу, словно незримая стена разделяла их. Иногда ему чудилось, что стена рухнула, но проходило время, и он видел, что она стоит, и стоит незыблемо.