— Новатором каким-то сделался, — прошептал старичок своему соседу. — Заграничных изданий, верно, начитался… Вот и дай волю подобной молодежи!.. Господи, господи!
Дмитрий Васильевич один понимал, что сын говорит не для общества, а исключительно для него самого, и сознавал все более и более, что его дела действительно плохи и требуют немедленного исправления. Далеко за полночь проходил он по своему кабинету и даже не поехал к Матильде Францовне Геринг. Несколько раз останавливаясь перед окном, барабанил он по стеклу, как бы желая заглушить свои думы. Под утро, ложась в постель, он решился действовать прямо.
— Сумасшедшая, сумасшедшая, легко сказать, — мысленно говорил он, засыпая. — Но когда же она не была такой, когда поступала иначе?.. Что ж? может быть, это у них в крови, наследственное… Все знали, что старик Маевский был не в своем уме… Все помнят… Марина Осиповна помнит… Да, наследственное… Что же раньше думал, чего глядел? Половина состояния ушла из рук… А Алексей далеко пойдет… дальше меня… Кутила, волокита, игрок, а какая выдержка… Характер, говорит… Да-а, ха-ра-ктер…
Дмитрий Васильевич забылся тем тяжелым сном, который прерывается от каждого звука. Он видел страшные сны. Вот Дарья Федоровна, слабая, едва дышащая, с потускневшим взглядом упала без сил к его ногам и ловит со слезами его руки, торопливо бормоча: «На бедных, ради Христа, на бедных… грошик каждый им дорог… Господи, умягчи сердца позабывших тебя!» Она словила его руку, и он чувствует, что эта рука холодеет, мертвеет в мертвенно-холодной, закостеневшей руке Дарьи Федоровны. Он глядит на Дарью Федоровну и видит, что это уже не живое существо, а бездушный желтый труп, сжавший в предсмертных муках его руку. Ему становится страшно больно — он просыпается и видит, что его рука свесилась с постели и затекла. Он поворачивается на левый бок и снова засыпает. Вдруг к нему в кабинет совершенно неожиданно входит Матильда Геринг.
— Как ты сюда пришла? Ночью? — восклицает он в волнении.
— Да ты пропал совсем: тебя нигде не встретишь! Я с пикника… Уж ты не изменил ли? — говорит она и слегка касается веером его лица. — Смотри у меня! Я ревнива!
— У меня дела… — начинает он.
— У тебя? дела? — восклицает она в удивлении и хохочет звонким смехом. — По клубу? По балету?
— Полно, полно! — говорит он хмуро. — Ты видишь, я измучен, я похудел. Мне тяжелы эти хлопоты, я не привык к ним, мне гадка эта возня.
— Да, уж ты не хочешь ли спасать отечество? — хохочет Матильда Геринг. — О, старый шутник, старый шутник!
— Да хорошо тебе шутить, а мне надо поправить дела, нужно устроить. так, чтобы жена не мешала мне…
Матильда вдруг делается серьезной и говорит ему шепотом, внятным, отчетливым шепотом:
— Убей ее!
Он дрожит и быстро зажимает ей рот.
— Ты с ума сошла! — в ужасе говорит он.
— А, так ты ее любишь, так ты ей жертвуешь мною, ты хочешь, чтобы я погибла в нищете, забытая…
Матильда падает в истерике на грудь Дмитрия Васильевича, и ему так тяжело, тяжело; он едва дышит, кажется, сердце готово лопнуть от прилива крови. Он собирается с силами и старается крикнуть: «Человек!.. Владимир!.. Кто там?» Он снова просыпается и быстро поворачивается на спину: перед ним стоит его старый камердинер и докладывает, что пора вставать.
— Да, я отвык от хлопот, обрюзг, — думал Дмитрий Васильевич, одеваясь. Алексей прав, что я старею…
Он оделся и рано выехал из дому. На лестнице он встретился с сыном, возвращавшимся откуда-то домой.
— А ты уже встал? — удивился Алексей Дмитриевич.
— А я еще не ложился!.. Куда?
— По делам…
— Значит, решился?
— Ну, об этом после. Ты, кажется, еще не спал…
— Ты знаешь, что я умею говорить о деле даже в объятиях женщины.
Дмитрий Васильевич молча сошел с лестницы и направился к одному из дельцов, с давних пор обделывавшему все его интимные дела, начиная с покупки лошадей для Матильды и кончая займами под векселя.
В это же время происходили волнения совершенно иного рода в семье Боголюбова.
Павла Абрамовна провела очень весело и приятно почти год, наслаждаясь преданностью Карла Карловича. Юноша катался как сыр в масле и за это позволял себя любить. Он даже немного потолстел; его глазки сделались еще более масляными; его улыбочка расплывалась еще шире по его херувимскому личику. Все мысли Павлы Абрамовны были направлены к одной цели — к ублаготворению предупредительного юноши.
У него появились шелковый халат и бархатная ермолка с золотой кистью; он спал до полудня; вечером он собирал кружок молодежи, которую кормила и угощала Павла Абрамовна. Праздные шалопаи чувствовали себя как дома у радушной и веселой хозяйки. Она привыкла к этим пирушкам, курила папиросы, звонко смеялась, допускала разные вольности и мало-помалу совершенно превратилась в даму вольного поведения. В ней трудно было узнать прежнюю сантиментальную и вздыхающую «купеческую дочь», получившую образование в «благородном пансионе»; еще труднее было узнать в ней сонливую и ленивую супругу действительного статского советника Боголюбова, вечно томившуюся от скуки и безделья. Это был, по-видимому, другой человек, но в сущности только теперь Павла Абрамовна попала в свою сферу и беззаветно отдалась своим влечениям. Теперь она уже не мечтала об «офицерах», не зачитывалась романами Поль-де Кока, не жаловалась на то, что в ее доме появляются только «старые старики», не зевала от безделья и не сердилась на возню с детьми. В ее беззаботной веселости, в откровенности ее недвусмысленного поведения сказалась вся животность ее натуры. Семья отца научила ее праздности и показала ей всю сладость широких, беззастенчивых русских кутежей с цыганками и цыганами; благородный пансион научил ее только танцам, французскому языку, закатыванию глаз и переписке с разными офицерами; двоюродные сестрицы и молоденькие купеческие вдовы сообщили ей разные сальные секреты из своей сердечной жизни; вот все, что влияло на эту личность, мечтавшую только о наслаждениях и видевшую наслаждения только в одной игре в любовь. Долго не удовлетворенные стремления проснулись в ней теперь со всей своей силой и заставили ее забыть все. Забыть все было тем легче, что, например, понятия о приличиях для Павлы Абрамовны не существовало: «Были бы деньги, так уважать нас будут; к нам же придут с поклоном», — говорила она; сознание о честных супружеских отношениях было у Павлы Абрамовны также очень своеобразное; «вольно же ему было жениться на мне, когда я его не любила», — говорила она про мужа, за которого, впрочем, вышла без всяких возражений по первому приказанию отца; дети — про них она давно говорила, что они ей надоели, что они у нее на шее сидят, что из-за них она в четырех стенах весь век просидела. Трудно было бы встретить хотя одну француженку кокотку, которая бы смотрела так же беззастенчиво, так же нагло, так же нахально на всех окружающих, сидя рядом с любовником. Это не было бравадою, это не было бросанием перчатки в глаза всему обществу, это был просто бессознательный животный разврат. Конечно, при таком положении дел в доме все пошло вверх дном. Прислуга не стеснялась и вела себя не лучше барыни, дети были забыты и жили без всякого присмотра. Двое младших детей не понимали всего происходившего в доме и, может быть, даже радовались, что на них никто не кричит, когда они сидят в детской. Но Леонид, уже вступивший вольноприходящим учеником в пансион Добровольского, начал хмуриться не на шутку. Карл Карлович не хотел с ним заниматься приготовлением уроков, грубо обращался с ним и иногда выводил его из терпения своей наглостью. Мальчик начал заметно худеть и бледнеть. Его хорошенькое личико стало необычайно серьезно и угрюмо. Глупая горячность отца и еще более глупые придирки матери давно уже научили этого ребенка быть скрытным и сдержанным; в то же время полная свобода, настававшая для него в промежутки времени между периодически повторяющимися взрывами брани, давали ему возможность делать что угодно. Он пристрастился к книгам, так как мать не позволяла ему заводить товарищей, говоря, что «ей и свои ребята надоели». Выбором книг, конечно, не руководил никто: мальчик читал и старую «Библиотеку для чтения», и старые «Отечественные Записки», и романы Диккенса, и романы Лажечникова. Но несколько резких рецензий Сенковского и Белинского, подвернувшихся ему под руку, особенно пришлись по вкусу мальчугану: ему понравился этот способ «критиковать» поступки людей, он увлекся тем, что критики так ловко умеют подметить чужие недостатки. С этой поры он стал всюду искать критических заметок и, перечитав их многое множество, начал сам вдумываться в прочитанные романы. Большинство из этих романов ему не нравились, и мало-помалу его любимыми книгами сделались романы Диккенса. Он здесь видел ту же «критику», как он выражался сам. Было ли это искание критического отношения к людям и их поступкам прямым следствием личного недовольства поступками своих ближних — не знаю, но, вероятно, это недовольство играло значительную роль в развитии вкусов ребенка. Но одно недовольство ближними, одна злоба на них не могут завладеть всецело молодой натурой, — это еще мяг