- Напомнил, кто ей сына от падучей спас, когда батюшка-то руки умыл.
Старик говорил ровно, но в каждой фразе чувствовалась стальная пружина.
- Напомнил, что она с ведунами да нечистью якшалась. Да что трав для сына новых ей не видать доколе лед не тронется, да реки вновь не побегут.
Он замолчал, будто прислушиваясь к потрескиванию березовых поленьев в очаге, дающих «добрый» свет.
- Страх - плохой напутчик, Егорий. Он человека с пути сшибает, и опасным делает.
В избе повисло молчание, густое, как деготь в смолокурне. Егорий стоял у печи, глядя на заигрывающие с тенью языки пламени, отбрасывающие дрожащие блики на ковшик да чугунок, висящие на сводчатой печной трубе. Слова старика об опасности отзывались в нем холодком по спине. Любава знала слишком много. И боялась. Что она сделает? К батюшке побежит? С криком по селу? Он посмотрел на Черну. Она сидела все так же неподвижно, но пальцы ее, сжимавшие край платка, побелели, как снег. Она тоже понимала.
- Дровец-то подкинул?
Нарушил тишину Старик, его голос снова стал бытовым, как скрип жерновов.
- Подкинул, Дед.
Вздрогнув, отозвался Егорий.
- До петухов хватит.
- Ну и слава Роду. Ступай, снег с крыши сарайной сбрось. За ночь небесная кудель навалит - подопреет. Да не шуми, Лес-Батюшка дремлет.
Егорий кивнул, натянул свой потрепанный, пропитавшийся потом тулупчик да вышел во тьму. Холод обжег лицо. Дверь закрылась, отсекая мир людей. В избе стало тише, давяще тише. Только мерное потрескивание огня в очаге, да тиканье остывающих бревен в стенах. Черна наконец отвернулась от окна. Единственный ее глаз не закрытый повязкой, отражающий пляшущие огоньки углей, уставились на Старика.
- Почему?
Прошептала она. Голос ее был тихим, хрипловатым после долгого молчания, как скрип несмазанной двери. Первый вопрос за много дней.
Старик не повернул головы. Но его губы, спрятанные в седой, распушенной бороде, чуть дрогнули.
- Почему что, девонька-невестушка?
Он использовал это слово не ласково, а как констатацию ее положения - неприкаянной, без рода.
- Почему напомнил ей?
Черна говорила медленно, выведя каждое слово, как крупицу злака.
- Зачем бередить рану? Она и так боялась. Теперь… теперь искру в пепел дунул. Теперь побежит ведь. К Батюшке, к соседкам-суседкам.
В ее голосе не было упрека, только холодный, как зимний ветер расчет. Страх за их и без того шаткое пристанище.
Старик вздохнул. Звук был похож на шелест сухих стручков в «шумелке» - берестяной коробочке-погремушке, висящий у колыбели.
- Испугается и побежит. - согласился он. - Правда твоя. Но перепуганная курица бежит под свой насест. Любава побежит не к батюшке первым делом. Она побежит к нему, к сыну. Убедиться, что старые корешки еще держат трясцу. Что мое слово не пустозвон, и что передышка у нее еще есть.
Он повернул слепое лицо в сторону Черны, будто ощущая жар ее взгляда на своей коже.
- Страх - это уздечка, девка. И я ее накинул. Покуда она боится за дитя пуще ока, чем за свою душеньку перед отцом Григорием - она язык за зубами держать будет. А время… время нам нужно. Тебе - силушку копить. Лесу зимовать. Зиме - властвовать.
Он замолчал, Черна не ответила. Ее взгляд стал еще глубже, словно лесное озеро подо льдом в полночь. Она снова отвернулась к окну, где в черном зеркале стекла отражались теперь не только звезды, но и прыгающие тени от печного огня, похожие на танцующих чертей или древних духов. Слова Старика об уздечке и страхе висели в воздухе, как дым от тлеющей головешки. Кто еще на этой уздечке? Она? Егорий? Или сам Старик, прикованный к дому слепотой и памятью?
Тьма сгустилась. Даже огонь в печи, казалось, притаился, лишь изредка щелкая угольками. Черна закрыла глаза, и перед нею встал ни лес, ни волк, ни чудище какое из детских врак. Перед ее внутренним взором предстала дородная, бледная от ужаса Любава. Она видела, как та крестится дрожащей рукой, как шепчет заклинания Чурам, как ее глаза, полные животного страха, мечутся по сторонам, ища спасения. И Черна почувствовала нечто новое, не свою боль или страх, а холодную, тягучую волну чужого ужаса, докатившуюся из села, сквозь стены, сквозь время. Как будто страх Любавы был живым существом, которое теперь знало о ней и тянулось к избе нитями тьмы.
Старик вдруг пошевелился в кресле. Его рука, узловатая, с синими прожилками, потянулась к небольшой глиняной курильнице, стоявшей на полке рядом. Он нащупал ее, снял крышку-дымницу, достал из мешочка щепотку сухой полыни да можжевеловых ягод и бросил на тлеющие угольки в маленькой чугунной жаровне внутри курильницы. Через мгновение потянулся едкий, чистый дымок, запах горькой степи и священных рощ. Старик провел курильницей перед собой, окуривая воздух медленными, ритмичными движениями. Не для очищения, а для укрепления границ. Чтобы незваные тени страха не пролезли сквозь щели.