Он вышел на крыльцо, щурясь от непривычно яркого после сумрака кельи солнца. Агафон уже вёл под уздцы рослого гнедого мерина Варфоломея. Конь фыркнул, беспокойно переступая копытами, будто чувствуя взволнованную дрожь в руках послушника.
— Спокоен, Варфоломей, спокоен.
Голос отца Григория вновь обрёл привычные бархатные нотки, но в них проскальзывало натянутое, искусственное усилие.
— Незваные гости и моё чадо беспокоят. Сейчас навестим их. Навестим и успокоим. Он взял поводья, грузно, с привычной ловкостью взгромоздился в седло.
Мерин вздрогнул под его тяжестью, но тут же замер, привыкший к послушанию.
— Веди, Агафон.
Кивнул священник, и его взгляд упёрся в дальнюю тёмную просеку, уводящую в чащу леса.
— К дому слепца.
Они тронулись в путь. От монастырских ворот до околицы деревни их провожали любопытные взгляды, но отец Григорий не замечал их. Он сидел в седле прямо и неподвижно, лишь губы его чуть шевелились, беззвучно ведя беседу с кем-то невидимым. Временами он кивал, будто соглашаясь с доводами молчаливого собеседника, и тогда на его лице появлялось выражение сосредоточенной, почти умственной работы.
Он улавливал в шелесте листвы на краю деревни не просто ветер, а сдержанный пересмех, и ему чудилось, что тонкие, почти прозрачные тени мелькают между стволами дальних деревьев, держась вровень с ними. «Идут рядом, — с холодной яростью подумал он. — Провожают. Следят. Ну что ж, следите. Скруг вы узнаете, каков гнев Господень».
— Батюшка, а правда, что она, Черна-то, может обернуться чёрной кошкой?
Нарушил молчание Агафон, стараясь заговорить свой страх. Отец Григорий медленно повернул к нему голову. В его глазах на миг отразилось что-то пустое, словно он лишь сейчас вспомнил о присутствии послушника.
— Всяка тварь подвластна дьяволу, коли душа к нему устремлена.
Проговорил он наставительно, но голос его сорвался на какой-то странный, высокий регистр. Он кашлянул, поправил рясу.
— Не в кошке дело, сын мой. А в той скверне, что она сеет. Она… гниль. И гниль эту нужно выжечь калёным железом, чтобы не расползлась дальше.
Он сказал это с такой тихой, обстоятельной убеждённостью, что Агафону стало ещё страшнее. Они уже подъезжали к опушке. Лес вставал перед ними тёмной, молчаливой стеной. Солнце словно тускнело, и воздух становился холоднее. Отец Григорий остановил коня и замер, вглядываясь в густую тень меж деревьями. Его лицо было напряжено.
— Слышишь? — вдруг тихо спросил он. Агафон настороженно прислушался. Лес жил своей обычной жизнью: шумели верхушки сосен, щебетали птицы.
— Нет, батюшка. Ничего не слышу.
— Тишина
Прошептал отец Григорий, и его глаза расширились. — Она прислушивается. Чует нас.
Он повернулся к послушнику, и в его взгляде вспыхнул внезапный, лихорадочный огонёк.
— Оставь коня здесь. Пойдём пешком. Тихими стопами. Надо… надо подойти неслышно. Чтобы застать врасплох. Чтобы увидеть всё как есть.
Они оставили коней на опушке, в снежной пыли, под хмурым свинцовым небом. День зимнего солнцестояния был короток и бестелесен, словно призрак.
Солнце, бледное и холодное, не поднималось высоко, а лишь на миг показывалось из-за вершин сосен, отбрасывая длинные синие тени, которые уже сейчас, в середине дня, сгущались, готовясь поглотить мир. Воздух был колюч и звонок, каждый взрыв пара изо рта был словно маленькое облачко души, вырывающееся на мороз. Снег хрустел под сапогами отца Григория с таким звуком, что казалось, он крошит не снежинки, а кости самой земли.
И вот сквозь частокол тёмных, заиндевевших стволов показалась избушка слепца. Занесённая снегом по самые окна, с обледеневшей крышей, она казалась не жилищем, а огромной снежной глыбой, могильным курганом. Но на её пороге, очищенном от снега, опираясь на суковатую клюку, стоял сам хозяин. Слепой старик. Его лицо было сизым от холода, а мутные, незрячие глаза были обращены прямо на них, будто он видел сквозь метельную пелену и зимний мрак.
— Гости на закате дня.
Его голос, скрипучий, как ветка на морозе, разнёсся по замёрзшей поляне.
— В самую долгую ночь пожаловали. Милости прошу, отец Григорий. И тебя, робёнок. Честью большой почтён.
Отец Григорий замедлил шаг. Лёгкая, почти невидимая судорога дёрнула угол его глаза. «Он знал. Знал, что мы идём, в эту глушь, в этот час». Это было уже не догадкой, а колдовством, вызовом, брошенным самой тьме, что сгущалась с каждым мгновением.