Выбрать главу

— Три дня, — сказал Чужак, и его голос вновь обрел бархатную, страшную мягкость. — Хозяин ждет ответа. Решай, старик. Что дороже: жизнь девочки… или твоя старая, никому не нужная правда.

И, не дожидаясь ответа, он повернулся и пошел прочь, обратно в деревню. Он шел так же бесшумно и легко, как и пришел, но теперь его уход был не загадкой, а обещанием. Обещанием бури.

Старик стоял и смотрел ему вслед, пока тот не растворился в клубящемся утреннем мареве. Лишь тогда он медленно, с трудом, перевел дух. Его рука дрогнула, когда он отодвинулся назад, в темноту сеней, чтобы затворить дверь. В щели мелькнул испуганный, бледный овал лица и блеск огромных, темных глаз, вернее одного глаза, второй так и не восстановился и покоился под повязкой. Черна проснулась.

Дверь закрылась. На пороге, на грязной земле, лежал лишь одинокий, алый лепесток горицвета, будто оброненный незримой рукой. Он горел, как капля крови, на фоне серой, оттаивающей земли. Первый вестник грядущей борьбы.

Дверь затворилась с глухим, окончательным стуком, отсекая утренний свет и тот образ, что растворился в тумане. В избе воцарилась густая, почти осязаемая тишина, нарушаемая лишь потрескиванием последних углей в печи и прерывистым, тихим дыханием у него за спиной.

Старик не оборачивался сразу. Он оставался у двери, его ладонь, широкая и исчерченная прожилками, все еще лежала на шершавой, прохладной древесине, словно впитывая из нее остатки собственной твердости. Весь его вид, только что бывший несокрушимой скалой на пороге, теперь выдавал глубочайшую усталость. Плечи его по-настоящему сгорбились, тяжесть прожитых лет и только что состоявшейся битвы воли вдавила их вниз. Он сделал медленный, глубокий вдох, и воздух в избе пахнул ему не уютом, а пылью, сушеным зверобоем и тревогой.

Лишь тогда он повернулся.

В слабом свете, что пробивался сквозь закопченное окошко, у печной заслонки стояла она. Черна. Высокая, худощавая, закутанная в темный, поношенный платок и просторную, грубую рубаху, явно сшитую не по ней. Из складок ткани вырывались на свободу лишь пряди волос — густых, иссиня-черных, тяжелых, словно крыло ворона. Лицо ее было бледным, почти прозрачным в полумгле. В ее глаза стоял не детский испуг, а взрослое, полное понимания ужасание. Она слышала. Каждое слово.

— Дедушка? — ее голос был тихим, хрипловатым шепотом, похожим на шелест сухих листьев.

Старик не ответил сразу. Он медленно, будто каждое движение требовало невероятных усилий, перешел горницу и опустился на массивную лавку у стола. Дубовина под ним тихо застонала. Его пальцы, узловатые и темные, словно корни, медленно потерли виски.

— Слышала, — это был не вопрос, а констатация. Голос его утратил ту стальную твердость, что была у порога, и стал просто старым, потрескавшимся и усталым.

— Слышала, — выдохнула она, обхватив себя за локти. Ее тонкие пальцы впились в ткань рубахи так, что побелели костяшки. — Это… он? Тот, о ком ты предупреждал зимой? Тот, чей голос в ветре?

Старик кивнул, глядя в темный угол, где в пыли висели пучки сушеных трав, теряя свои силуэты в тени.

— Его посланец. Кошак драный. Хозяина Леса. Пришел сватать.

Слово «сватать» прозвучало в тишине горницы так же зловеще, как прежде звучало слово «наказ» на улице. Оно висело между ними, тяжелое и неверное.

Черна медленно подошла к столу, но не села. Она стояла, вбирая в себя холод избы, исходивший от бревенчатых стен.

— А ты… отказал.

— Я отказал.

— Он сказал… он придет сам.

— Придет, — Старик поднял на нее взгляд. Его глаза в полумраке казались двумя угольками, тлеющими в пепле. — Если не отдадим тебя добром. Три дня у нас.

Он протянул руку и медленно, с нежностью, которая странно контрастировала с его грубыми пальцами, отодвинул с ее лба темную прядь. Прикосновение его было прохладным и шершавым, как кора.

— Я не уйду с ним, — прошептала она, но в ее голосе сквозь уверенность пробивалась дрожь. Это была не дрожь страха перед Чужаком, а нечто иное — смутное, трепетное узнавание. — Я боюсь его. Но… я слышала его песню. Она была… как будто сама земля поет. Как будто в ней нет ни зла, ни добра. Только сила.

Отойдя от избы Старика, Чужак не сразу покинул окраину. Казалось, ядовитое семя угрозы, брошенное им, нуждалось во времени, чтобы прорасти в этом насыщенном влагой и тишиной воздухе. Он стоял под низко нависшими ветвями ракиты, с которой по-прежнему капала роса, и его светлый, пронзительный взгляд скользил по проснувшейся деревне с холодной, хищной усмешкой. Именно в этот момент его внимание привлекла фигура на дальнем конце тропы, ведущей из леса.

Это был Егорий. На его спине покоилась огромная, туго перевязанная вязанка хвороста, от которой тянуло запахом сырой коры и прошлогодней хвои. Он шел неспешно, тяжело ступая по раскисшей земле, его сапоги глубоко вязли в грязи, оставляя после себя четкие, грубые отпечатки. Лицо его, обветренное и серьезное, было обращено к избе Старика, и во всей его могучей, немного усталой фигуре читалась не просто дорога за хворостом, а возвращение домой. К своему убежищу.