Выбрать главу

Егорий почувствовал, как по спине пробежал холодок, не имеющий ничего общего с утренней сыростью. Он вспомнил тот взгляд. Не один — множество. Из тьмы.

— Чего они ждут? — хрипло спросил он, уже понимая ответ.

— Удобного часа, — просто сказал Чужак. — Когда ты будешь один. На пути. В сумерках. Лес не торопится, кузнец. У него впереди вечность. А у тебя... — Он многозначительно оглядел могучие руки Егория. — Руки сильные, да против стаи — мало. Особенно против той, что ведома памятью и жаждой расплаты.

Он снова приблизился, почти бесшумно, и Егорий, могучий кузнец, невольно отступил на шаг, прижатый тяжестью этого знания.

— Но есть способ, — продолжил Чужак, и его голос стал шепотом, полным лживой участливости. — Не остановить, нет. Но… отсрочить. Умилостивить. Лес понимает язык даров.

— Каких даров? — прошептал Егорий, и ему стало стыдно за этот шепот, за эту внезапную слабость.

— Самого ценного, что у тебя есть, кузнец, — взгляд Чужака стал томным, сладким, как забродивший мед. — Того, что ты так ревностно охраняешь. Отдай им девицу. Не всю. Часть. Кровь ее… особенная. Она утолит их ярость. Она насытит их горе. Она даст тебе время. Шанс.

Лицо Егория исказилось гримасой ужаса и отвращения. Он отшатнулся, словно от прикосновения гада.

— Чтобы я… Черну… да на растерзание? Да ты…

— Я ничего, — холодно оборвал его Чужак. — Я лишь посланник. Вестник. И я принес тебе выбор, кузнец. Между жизнью в страхе, под вой стаи, что придет за тобой неизбежно… и одним жестом, который эту неизбежность отдалит. Подумай. Три дня. У стаи — свои сроки.

И, не дожидаясь ответа, на который у Егория не было ни слов, ни дыхания, Чужак наконец ушел. Настояще ушел, растворившись в тумане, оставив за собой не просто угрозу Леса, а конкретный, осязаемый ужас — память о желтых глазах и обещание расплаты, которое теперь висело на нем, могучем кузнеце, тяжелее любой вязанки хвороста.

Егорий стоял, сжимая скобель до побеления костяшек, и смотрел в пустоту. А из леса, будто в подтверждение слов Чужака, донесся долгий, тоскливый вой. Одинокий, но готовый стать частью хора. Хора, поющего о его погибели.

Дверь избы захлопнулась за Егорием с таким глухим стуком, будто он не просто вошел, а ввалился, отсекая себя от внешнего мира, полного незримых угроз и ядовитых шепотов. Воздух внутри был густым, тяжелым, пропитанным запахом сушеных трав, воска и теперь — принесенным с собой холодным дыханием страха.

Черна стояла у печи, не двигаясь, застывшая, как испуганная птица. Ее широкие глаза, казалось, вобрали в себя всю тьму из-под кровати, все тени из углов. Она видела, как он разговаривал с тем, кто только что сватался у порога. И видела теперь его лицо — не просто усталое, а разбитое, с той самой трещиной, которую он всегда так тщательно скрывал за стальной осанкой и силой рук.

Старик не поднялся с лавки. Он сидел, уставившись в груду остывающих углей в печи, его пальцы медленно перебирали затвердевшие, как камень, складки его холщовой рубахи.

— Ну? — проговорил он наконец, и его голос был похож на скрип старого дерева под тяжестью снега. — Что еще нашептал лесной кошак?

Егорий медленно, с трудом, опустил тяжелую вязанку хвороста на пол. Звук упавшей ноши был громким и грубым в этой давящей тишине. Он провел рукой по лицу, словно стирая с него невидимую грязь, паутину тех слов.

— Не только про нее, — хрипло начал он, не в силах поднять взгляд ни на Старика, ни на Черну. — Про… про стаю. Прошлогоднюю. Помнишь?

Старик медленно кивнул, не отрывая взгляда от углей. Желтые глаза, полные немого укора. Он помнил.

— Говорит, они не забыли. Что я… мать убил. Что ждут часа. Мстят.

Черна ахнула, прижав ладонь ко рту. Ее взгляд метнулся к запертой на крюк двери, будто ожидая, что из-за нее сейчас донесется волчий вой.

— И что? — старик повернул голову, его взгляд, острый и пронзительный, наконец уперся в Егория. — Чего он хочет? Чтобы ты наложил на себя руки? Чтобы искупил вину плотью?

Егорий сглотнул комок в горле. Самые страшные слова приходилось выговаривать самому.

— Нет. Он сказал… есть способ умилостивить. Отдать… часть. Самого ценного. — Его голос сорвался на шепот. — Кровь Черны.

В горнице воцарилась мертвая тишина. Даже угли в печи, казалось, перестали потрескивать. Черна отшатнулась к стене, ее лицо стало восковым, бескровным. В ее глазах читался не просто страх, а глубочайшее предательство. Тот, кто был ее щитом, теперь слышал речи о том, чтобы ее этим щитом принести в жертву.

Старик поднялся. Медленно, с трудом, но выпрямился во весь свой невысокий рост. И в этой немощной фигуре вдруг снова вспыхнула та самая сила, что заставила отступить самого Чужака.