Он повернулся и, не сказав больше ни слова, пошел по направлению к дому. Его спина, обычно такая прямая и неуступчивая, сейчас казалась согнутой непосильной тяжестью. Не тяжестью лет — вечность, дарованная ему в наказание, не сломала его тело — но тяжестью вины, которую он нес все эти столетия и которая в один миг обрушилась на него с новой, невыносимой силой.
Черна молча последовала за ним, оборачиваясь на темную, безмолвную стену леса. Там, в глубине, бушевала боль, старая, как сами эти сосны. Боль мальчика по имени Огнедар, преданного тем, кого он любил больше всех на свете. И боль отца, который слишком поздно понял, какую цену заплатил за свое малодушие.
Они молча переступили порог дома. Скрип двери прозвучал неприлично громко в давящей тишине. Старик, не раздеваясь, прошел к печи и опустился на лавку, уронив голову на руки. Из его груди вырвался тихий, надсадный звук, больше похожий на стон раненого зверя, чем на плач человека.
Черна замерла у порога, не зная, что делать, что сказать. Все, что она пережила на пиру — страх, отвращение, лесть Лешего — померкло перед этой тихой, вселенской трагедией, разверзшейся у нее на глазах.
— Дедушка… — наконец прошептала она, сделав шаг вперед.
— Он ненавидит меня, — глухо прозвучал из-под прикрывших лицо ладоней голос Старика. — И имеет право. Всю вечность ненавидеть. Я… я не прошу прощения. Его не заслужил. И не будет его.
Он поднял голову. Его слепые глаза были сухими, но в них стояла такая бездна отчаяния, что Черне стало физически больно.
— Я лишь хранил его. Все эти годы. Деревню. Людей. Как мог. Как умел. Чтобы хоть что-то из того мира, что он любил, осталось. Чтобы, если он однажды… если гнев его утихнет… ему было куда вернуться.
Он говорил тихо, с надрывом, и каждое слово было исповедью, выстраданной за триста лет одиночества.
Черна медленно подошла и села рядом с ним на лавку. Она не решалась прикоснуться к нему, просто сидела рядом, деля с ним тяжесть молчания.
— Он сказал… что ждет меня — тихо напомнила она.
Старик кивнул, сгорбившись еще сильнее.
— Знаю. Он будет ждать. И он придет, если ты не явишься. Его гнев… он сейчас обновлен, свеж. После моей встречи. Он сметет все на своем пути.
Он замолчал, вглядываясь в темноту своих слепых очей, будто ища в ней ответа.
— Нужно время, — прошептал он наконец. — Нужно найти способ… не победить его. Не в наших то силах. А… достучаться. До того мальчика, что все еще там, внутри. До Огнедара.
Он повернул к ней свое изможденное лицо.
— Ты видела его. Ты говорила с ним. Он… он хочет тебя. В тебе есть что-то, что тронуло его, что пробудило не только жажду власти. Он открылся тебе, как не открывался никому за триста лет.
Черна с содроганием вспомнила холодную руку на своем плече, болотный блеск в его глазах, полных боли и гнева.
— Что я могу сделать? — спросила она, и в голосе ее слышалась беспомощность.
— Жить, — просто ответил Старик. — И помнить. Помнить его историю. И… попытаться понять. А я… я буду искать. В своих книгах, в своих памятьях. Должен быть способ. Не сразиться. А исцелить. Хотя бы часть той раны.
Он поднялся, его движения вновь обрели былую, пусть и усталую, твердость.
— А теперь иди, спи. Утро вечера мудренее. Завтра… завтра начнем искать ответ.
Черна послушно пошла к своей лавке, но сон не шел к ней. Она лежала и смотрела в темноту, а перед ее глазами стояли два образа: могущественный, гневный Хозяин Леса и несчастный, преданный мальчик Огнедар. И где-то там, в ночи, бродил по лесу новый Пастырь с волками, чье сердце тоже было вырвано и переделано на новый, дикий лад.
Благодарю всех за чтение!
Дорогие читатели, мне очень приятна и важна ваша поддержка, так что не пропустите выход новой главы 20 ноября
Глава 6.2
Прошло несколько дней, отмеченных лишь сменой солнца за мутным стеклом окошка и тягучим, немым ожиданием. Воздух в избушке, насыщенный запахом сушеных трав, старого дерева и пыли, стал густым и неподвижным, как кисель, обволакивая каждый предмет и каждое движение тяжелой дремотой.
Старик почти не выходил из своей закуты, и оттуда доносился не шелест перелистываемых страниц, а иные, более приглушенные звуки, говорящие о его слепоте. Это был сухой, шелковистый шорох — не бумаги, а его тонких, чутких пальцев, скользящих по пергаменту свитков, выискивающих не чернильные знаки, а процарапанные иглой или застывшие каплей воска рельефные узоры. Он читал пальцами, как другие читают глазами, и его библиотека состояла не из книг, а из кожаных свитков, деревянных дощечек с выжженными тайными знаками и толстых холстов, испещренных шипами и завитками, понятными лишь его коже.