Когда его пальцы натыкались на знакомую последовательность бугорков и впадин, он замирал, его лицо, испещренное морщинами, становилось сосредоточенным маской, губы беззвучно шевелились, повторяя заученные наизусть тексты в поисках ключа. Но чаще раздавался подавленный, горловой вздох — звук глухого разочарования и усталости. Это означало, что пальцы вновь скользнули по гладкой, безответной поверхности, либо наткнулись на шифр, ключ к которому был утерян. Он откладывал очередную дощечку или свиток, и его незрячие глаза под полуприкрытыми веками были обращены в пустоту, полную не видимых, но осязаемых им образов прошлого.
Черна же, словно тень, перемещалась по горнице. Ее темная одежда сливалась с сумраком углов. Руки ее, привычные к труду, двигались сами по себе: бессмысленно вытирая пыль с уже сияющих медных кружек и деревянных ложек, подметая и без того чистый, гладко выскобленный пол. Но взгляд ее был устремлен внутрь себя, в тот водоворот страха, жалости и смутной надежды, что бушевал в ее душе после ночи на лесном пиру. Она украдкой поглядывала на дверь, за которой сидел Старик, и сердце ее сжималось от сострадания при каждом его усталом вздохе. Она видела, как его руки, похожие на корни древнего дерева, трепетно ощупывают неподдающиеся знания, и ей хотелось крикнуть от отчаяния — оттого, что не могла помочь, не могла прочесть за него эти проклятые свитки и остановить этот мучительный поиск в кромешной тьме. Ее молчаливое движение по горнице было таким же тягучим и бесцельным ожиданием, как и его слепая работа, — два разных проявления одной и той же тревоги, сгустившей воздух в избушке до состояния густого, тяжкого киселя.
Она стояла у стола, разминая в пальцах комок грубого теста, когда за спиной у нее тихо скрипнула половица. Не оборачиваясь, она поняла — это Старик. Он вышел, и его слепое лицо было обращено к ней, будто он видел не только сквозь стены, но и сквозь кожу, прямо в сокровенные тайники сердца.
— Чувствуешь? — прошептал он, и его голос был похож на шорох сухих листьев под окном.
Она не ответила. Не нужно было. Слова были бы здесь лишними, грубыми пятнами на хрупкой ткани происходящего. Она чувствовала. Всей кожей, каждым вздохом, каждым ударом сердца, притихшим в ожидании.
Лес, обычно молчавший серой, безразличной глыбой за стеклом, нависавший тяжелой угрюмой массой, сегодня был иным. Его привычная осязаемая мощь, его гнетущее присутствие куда-то испарились. Вместо этого он словно прислушивался, затаился, замер в почтительном ожидании, превратившись из господина в слугу, застывшего у порога. Стволы вековых сосен, обычно неподвижные и суровые, казались, вытянулись, внимая чему-то незримому. Иx ветви, обычно угрюмо скрежещущие на ветру, теперь замерли в почтительном, торжественном молчании.
Тишина снаружи была не мертвой, а живой, насыщенной, звенящей. Даже вездесущие, дерзкие воробьи, сновавшие у крыльца мелкими серыми комочками, смолкли, попрятавшись в щелях или под стрехой, и их гомон не прорывал натянутую, как струна, ткань утра. И в этой звенящей, неестественной тишине лишь легкий, едва уловимый ветерок, словно робкое дыхание самого леса, трепал края потертой занавески на окошке.
Он приносил с собой не привычные запахи — не смолистую, колючую хвою, не влажную, гнилостную сырость оврагов, не прелый лист. Нет. Воздух был напоен странным, сладковатым, почти пьянящим ароматом. Это была цветущая где-то в непролазной глубине чащи черемуха, ее молочно-белое, невидимое глазу благоухание, нежное и губительное. И под этим сладким покровом, фундаментом, угадывался другой, более глубокий и древний запах — теплой, живой земли. Не грязи, а именно земли, той самой, что дышит, рождает и принимает в себя, пахнущей перегноем, тайной, жизнью и смертью одновременно. Этот двойной аромат — небесной сладости и земного тепла — был вестью, манящим и тревожным зовом, который Черна слышала не ушами, а самой душой.
— Он идет, — просто констатировал Старик и, не сказав больше ни слова, развернулся и скрылся в темноте сеней. Дверь в его каморку притворилась с тихим, но окончательным щелчком.
Сердце Черны замерло, а затем забилось с такой силой, что звон стоял в ушах. Она медленно, будто скованная невидимыми цепями, обернулась к окну.
И увидела.
Он стоял по ту сторону частокола, у самых ворот, не шевелясь. И в этой новой, обманчивой простоте таилась буря недосказанного. Это был не тот наглый и блистательный Властитель, что являлся ей на пиру, — не ослепительный жених в венце из переплетенных корней с вплетенными в них светляками, словно живыми изумрудами, не царственный владыка в плаще из сотканных лунным светом и самой глубинной лесной тьмой теней, чья улыжка обещала и владение, и подчинение. Нет. Перед ней стоял словно бы другой лесной дух — тихий, почти застенчивый, сбивший спесь с гордого взора.