Корчма, несмотря на поздний час, была полна и гудела, как растревоженный улей. Воздух здесь был густым, почти осязаемым, сплетенным из резких, навязчивых запахов: кислого, пролитого пива, впитавшегося в дерево пола, едкого духа посаженного лука и тяжелого, терпкого амбре человеческого пота. Дым от сальной свечи, втиснутой в горлышко глиняного светца, стлался сизой пеленой, заставляя морщиться и застилая взгляд легкой мглой.
Сын покойного корчмаря, коренастый, молчаливый парень с лицом, на котором усталость уже вытеснила все прочие эмоции, двигался между столами, как тень. Он расставлял за соседним столом массивные глиняные кружки, и глухой стук обожженной глины о столешницу отдавался в такт редким, отрывистым репликам гостей. Его движения были выверенными и экономичными, будто он не работал, а исполнял давно заученный, бесконечно повторяющийся ритуал.
Баюн, не спеша, с кошачьей грацией провел Отца Григория через это людское море. Он не расталкивал локтями пьяных посетителей, но те невольно расступались перед ним, инстинктивно чувствуя исходящую от яркой фигуры скрытую угрозу. Лисья ухмылка не сходила с его губ, а узкие, изумрудные глаза скользили по залу, словно отмечая будущие очаги смуты. Он подвел священника к дальней лавке, в самый темный и глухой угол, куда едва доносился общий гомон. Здесь, на стене, висело большое, в пышной, хоть и потускневшей от времени и копоти, дорогой раме зеркало — неоправданная роскошь, гордость заведения. Его поверхность, покрытая темными пятнами и призрачной дымкой, поглощала скупой свет свечи, и отражения в нем казались бледными, ускользающими призраками из иного мира. Это место Баюн выбрал не случайно: здесь они были одновременно на виду и в уединении.
Они сели. Отец Григорий был напряжен, как тетива. Его статное тело, не знавшее слабости, было собрано в тугой узел. Два зорких, горящих фанатичным огнем глаза с ненавистью впились в изящную фигуру соблазнителя. Он не был тряпкой. Он был мечом, жаждущим цели.
— Говори, исчадие, — прошипел священник, игнорируя поставленный перед ним кувшин. — Зачем приполз?
— Предложить битву, отец Григорий, — Баюн отхлебнул медовухи, его зеленые глаза смеялись. — Не ту, где ты жжешь беззащитных девок, а настоящую. Войну. Последнюю и решающую.
Взгляд священника вспыхнул. Он жил этим.
— Против кого?
— Против источника скверны. Того, что стоит на границе двух миров и питает их обоих. Того, кто триста лет хранит ворота для этой нечисти. Старика.
Отец Григорий наклонился вперед, его могучие кулаки сжались на столе.
— Слепой старик? Он... причастен?
— Он — сердцевина! — Баюн ударил ладонью по столу, но беззвучно. — Он — тот корень, из которого растет вся мерзость леса! Он — отец того, кто ныне стал его Хозяином! Это он три века назад продал душу сына, чтобы самому жить вечно! Он — ключ! Пока он жив, граница будет стоять. Пока он дышит, Леший будет черпать силу из его вины и из этой земли! Сожги его. Сожги его дом. Очисти это место огнем. И только тогда... только тогда чаша весов склонится. Лес, лишенный своей старой, гнилой опоры, станет уязвим. И тогда — тогда веди людей. На финальный бой. Вырви нечисть с корнем!
В пылу речи взгляд Баюна снова скользнул к зеркалу. И он увидел.
В зеркале, в дорогой раме, сидел не статный рыжеволосый мужчина. Сидел Он. Существо, чьи очертания лишь отдаленно напоминали кота, будто сама первобытная ночь и дикая мощь чащи приняли эту форму. Он был огромен, его спина упиралась в потолок отраженной корчмы. Шкура его была не просто рыжей, а цвета запекшейся крови и вулканического шлака, и сквозь нее в некоторых местах проступала темная, пульсирующая плоть, словно горящая изнутри. Глаза — два огромных, вертикальных зрачка в море жидкого изумрудного пламени — пылали холодным, древним как сам мир, интеллектом и безраздельной властью. Его уши, острые и рваные на кончиках, чуть вздрагивали, а из приоткрытой пасти, где клыки были подобны обсидиановым кинжалам, струилось едва видимое марево испарений. Это был не дух, не нечисть — это была Власть, воплощенная в плоть и наблюдающая за миром людей с безразличием хищника, следящего за копошащимися в траве мышами.
Рядом с этим исполинским, монструозным существом, в отражении, сидел не Отец Григорий. Сидел другой человек. Его плечи и спина были покрыты бурым, влажным мхом, словно проросшим сквозь рясу, как через старую кору. А на лице... на лице не было шрама от повязки. Были два глаза. И оба горели тем же болотным, зловещим огоньком, что и у кота, но их свет был жалкой, тусклой искрой по сравнению с адским пламенем глаз Баюна. След содеянного. Печать сделки, на которую он когда-то согласился в обмен на власть над умами людскими, сердцами живыми. В отражении он выглядел не союзником, а ничтожным придатком, рабской тенью при истинном Властелине.