Испуганно айкнув, я закрыла руками лицо, с ужасом думая, что вот-вот подкосятся поги и я упаду, упаду замертво.
В этот миг над моей головой раздался ободряюще-веселый голос:
— Кто… кто так занятно пищит?
И Люся осторожно взял меня за плечи. Я же доверчиво уткнулась лицом ему в грудь.
— Ты плачешь? Тебя обидели?
Превозмогая душившие меня рыдания, я сбивчиво прошептала:
— Нет… никто не обижал. Просто я… я с подружкой повздорила.
Люся засмеялся.
— Э, не велика беда! Помиритесь. А сейчас перестань лить слезы… и без них сплошная кругом мокрядь.
Он провел ладонью по моей голове. И взял под руку.
— Пойдем, козочка. Ты на какой улице живешь?
Как-то сразу обретя душевное равновесие, я всхлипывала все реже и реже. Теперь мне не страшны были ни бесновавшаяся гроза, ни ливень, не смолкающий ни на минуту. С ним, моим Люсей, я не устрашилась бы и всемирного потопа!
Он снова спросил мой адрес. Я назвала улицу, и мы, выйдя из сквера, не спеша зашагали дальше. И прошли через весь город. Прошли как-то незаметно, потому что Люся всю дорогу весело болтал, стараясь меня рассмешить. Мне же было не до смеху. «Вот попадет тебе дома, беглянка, ох уж и попадет!» — думала я. Когда же в вышине рвалось на куски чугунно-гулкое небо и я вздрагивала, Люся теснее прижимал к себе мой локоть, как бы ободряя: «Не трусь! Со мной и море по колено!» И снова принимался рассказывать всякие забавные истории из жизни студентов — будущих живописцев.
Перед тем как свернуть на Садовую, нам надо было перейти неглубокую канаву, сейчас превратившуюся в бурную горную речушку. Недолго думая, Люся подхватил меня на руки и, чуть разбежавшись, с азартным гиканьем перемахнул через грязный булькающий поток.
— Тут мой дом, — нерадостно обронила я, когда поравнялись с палисадником, смутно белевшим новыми, не крашенными еще планками.
Остановились. Люся поднял мой подбородок, заглянул в глаза.
— Ну как, дереза?
Мне показалось, что вот сейчас, сию минуту, произойдет между нами… произойдет необыкновенное… такое, ради чего не жалко будет и умереть.
Да, я ошиблась. Люся поспешно убрал руку, словно чего-то испугавшись, и так же поспешно зашагал прочь.
И все-таки мне было хорошо. И я не сразу пришла в себя. А когда перевела остановившееся дыхание, Люся совсем растворился в сырой немотной темноте. Лишь тут я удивилась окружавшей меня гробовой тишине. Ливень, оказывается, уже перестал, а черная туча скатилась за Жигулевские горы. И отступала все дальше и дальше. Смутные, глохнувшие сполохи лишь изредка пробегали беззвучно по зубчатым вершинам гор.
В этой блаженной тишине визгливо охнувшая половица в сенях нашего дома напугала меня больше, чем ярившийся недавно гром. А потом гневно распахнулась дверь, и на крыльце кто-то появился — большой, серый.
— Зойка?.. Ты, негодница? — свистящим от негодования голосом прошипела мама. — Марш домой!
Будто на помост для казни, поднималась я по крутым ступеням на высокое крыльцо.
— Ах ты бесстыжая! — причитала плаксиво родительница. — Ах ты сопленосая! Да я тебя… да я с тобой…
Но я уже теперь ничего не боялась.
Неделю мать не выпускала со двора провинившуюся дочь. А меня и не тянуло на улицу, мне и видеть-то никого не хотелось. Все было противно, все было немило. И сама себе казалась я ничтожной пустышкой, ни на что большое в жизни не способной. Зачем я, такая провинциальная глупышка, нужна моему Люсе, быть может, в недалеком будущем знаменитому на весь мир художнику?
В конце огорода у нас стояла старая-престарая амбарушка с разной рухлядью: с рассохшимися бочатами, колченогим стулом, ржавой чугунной печуркой. А под полом находился погреб. Наверно, от погреба в амбарушке даже в самый знойный полдень всегда было отрадно, прохладно. Прохладно и полутемно. В крохотное продолговатое оконце у потолка, белесое от пыли, свет сочился так слабо, что затянутые паутиной углы амбарушки тонули в дегтярной вязкой мгле.
Тут-то вот я и валялась целыми днями на толстой войлочной кошме, расстеленной по некрашеному полу. Иногда здесь отдыхал отец, возвратясь с ночной рыбалки.
Постепенно глаза свыкались с царившим в амбарушке мягким зеленоватым полумраком (под оконцем росла бузина, да такая густолистая, что солнечные лучи застревали в ней, не пробивались в амбарушку.) И тогда я видела не только сучковатый потолок, но и не нужный никому теперь дедушкин хомут, пылившийся в дальнем углу.
Я больше лежала на боку, лицом к стене, от нечего делать разглядывая причудливые иероглифы, оставленные на бревне жучком-точильщиком. И чем дольше вглядывалась в разные там закорючки, извилинки, крючочки, как бы оттиснутые на потемневшей от времени гладкой поверхности бревешек, они и в самом деле начинали казаться мне таинственными письменами, дошедшими до наших дней из тьмы веков.