Покумекала, покумекала разнесчастная Лизурка и отправилась в поселок разыскивать какого-то Всеволода, совсем незнакомого ей человека.
Когда же увидела пострадавшего с забинтованной головой, смирно лежавшего на койке, снова разревелась.
Смущенный и растерянный, не зная, как ее утешить, бровастый этот парень выпростал из-под одеяла большую свою пятерню и потянул Лизурку за рукав, приглашая присесть.
— Ну, ну… экая же вы чувствительная. — Глуховатый, срывающийся на полушепот голос выдавал его сильное волнение. — Ну, успокойтесь. Сами видите: ничего со мной погибельного не произошло. Так, чуть по башке задело.
Не сразу Лизурка заметила, что ее рука лежит в шероховатой Всеволодовой — такой умиротворенно-надежной. Робко, но в то же время и настойчиво Лизурка попробовала освободить руку из ласковой руки токаря.
— Говорю вам по совести: ни беса мне не больно! Ну, разве что вначале, когда болванкой звездануло… А сейчас нормально, — горячо заверил парень Лизурку, с неохотой выпуская ее руку. — Я же и от бюллетеня отказался. Так что ни акта, ничего не надо: морока одна!
А сам все не спускал с пришедшей своих цепких, вприщур, завораживающих глаз.
Была Лизурка у Всеволода дома и на другой день, и на третий. Др этого девушка никого не любила, как огня боялась ухажеров. И вдруг нате вам! Скоро и Всеволод, и Лизурка души друг в друге не чаяли.
— Не помыслите, пожалуйста, будто я, растаяв от любви, и про работу свою тогда забыла, — сказала внезапно Лизурка, перебивая сама себя. — Нет, не тут-то было. Я тогда же, по горячим следам, разработала план первоочередных мероприятий по технике безопасности. Кое-что Всеволод подсказал, потом со старыми производственниками советовалась… Месяца через четыре после знакомства отправились мы с Всеволодом в загс, так в это время в инструментальном уже были поставлены надежные ограждения. Ну, а потом и ряд других работ удалось провернуть по заводу. Так в счастье и согласии прожили мы с мужем три с лишним года. Любил он меня, любил и Афоню. Да только я простить не могла мужу одного попрека. Ушел Всеволод в ночную смену, я наскоро собрала чемодан, подхватила сына и — на поезд. Теперь вот второй год у мамы живу, кладовщицей на складе работаю.
— Чем же вас обидел муж, что вы решились на такую крутую с ним расправу? — спросила я, пораженная смелостью и решительностью этой хрупкой, слабой с виду женщины.
А она, Лизурка, смутно и жалостливо улыбаясь, водила по узору клеенки пальчиком и молчала. Долго молчала.
— Возможно, я тогда и лишку хватила… погорячилась сверх меры, — проговорила она наконец-то в задумчивости. — Вышло так, что одному новичку палец оторвало. Ну и Всеволод прилетел домой и давай орать: «К Сурковикову не бежишь, как ко мне тогда?.. Все ведь знают, каким манером ты со мной конфликт уладила!» Вот… вот чего он мне ляпнул. Потому и уехала: не могла незаслуженную обиду простить мужу. А парень же тот, Сурковиков, ни по моей, ни по чьей другой… только по своей вине без пальца остался… А вы, Зоя Витальевна, так лапшевничек-то наш и не попробовали?
— Спасибо, — отмахнулась я. — Но как же вы дальше, Лиза, собираетесь жить?.. Ведь сыну отец нужен!
Лизурка подняла от стола глаза, и бледное до того лицо ее все так и озарилось.
— Не зря говорят: кому горе, а кому радость. Тетке Оксинье… вон какую жуткую весть письмо доставило, а мне мое — неожиданное воспарение духа. Разыскал-таки нас с Афоней Всеволод! Пишет: прости, прости, прости! И приехать разрешение вымаливает.
— Письмо нынче получили?
— Да. От соседки почтальонша сразу же к нам заскочила. Не хотите ли взглянуть, как почивает мой Афоня?.. Да и нам с вами пора укладываться.
На цыпочках мы прошли в жарко натопленную комнатку, слабо освещенную ночником с оранжевым абажурцем.
На деревянной, огороженной сеткой кроватке сладко спал, сбросив к ногам одеяло и простынку, большеголовый бутуз.
— Весь, как картинка, в отца: и ушки, и бровки, и нос горбылем, — шептала ласково Лизурка, заботливо укрывая сына. — Вот уж обомлеет от радости мой Афоня, когда прискачет отец, вот уж обомлеет!
В простенке между окном и диваном, украшенным ручной вышивкой, я вдруг увидела икону. На меня смотрел испытующе внимательно и в то же время как бы с улыбкой, простодушно-доброй, всепрощающей, необыкновенно лобастый дед с курчавой апостольской бородой. И еще… и еще столько было в этом взгляде народной, чистосердечной мудрости, что я как бы растерялась и не сразу отвела глаза от иконы — охристо-темной, с сияющим тускло, точно из дали веков, золотым нимбом.
— Вы… верующая? — спросила я, запинаясь, Лизурку. Она вся так и вспыхнула.