В конце концов, я повидала всяких пациентов. И умела добиться от них того, что нужно.
— Арн, вы видели шабаш ведьм по долгу службы? — невозмутимо поинтересовалась я. Чего мне стоила эта невозмутимость! Виланд подавлял меня, как всякий инквизитор подавляет ведьму — и голова кружилась, а в груди зарождался огонь.
Беги! Спасайся!
— Видел, — нахмурился Виланд. — Но какое это имеет отношение…
— Самое что ни на есть прямое, — ответила я. — Во время шабаша ведьмы соединяют свои разумы и умножают силы. В каком-то смысле это полное проникновение в душу другого человека. В такие моменты мы полностью открыты друг другу. Вы называете это черной волшбой, а мы — величайшим доверием.
В потемневших глазах Виланда заплясали огоньки, ноздри дрогнули. Как же он ненавидел меня в эту минуту! Ведьмы были пятном на идеальной ткани его мира. Он посвятил всю жизнь устранению этого пятна, и все в нем сейчас дрожало и звенело.
— Вы недаром искали психотерапевта-ведьму, Арн, — сказала я с искренним сочувствием и пониманием. — Все остальные просто не справились. Вы ведь и сами думали о шабашах, не правда ли? И эти мысли причиняли вам мучительную боль. Настолько мучительную, что вы позвали меня.
Виланд вдруг горько рассмеялся. Провел ладонями по лицу, словно пытался стряхнуть наваждение. Я заметила, что в гостиной стало холоднее.
— Знаете, как меня называют ваши товарки? — осведомился Виланд. — Выродок Арн. Если вы решили отомстить мне за мою работу, то у вас не будет лучшего случая и повода.
Он был прав. Если ведьме выдается настолько редкий шанс, то она его не упустит. Наша ненависть взаимна.
— Я врач, — спокойно сказала я. — Ваша сестра мой пациент, да и вы в какой-то мере тоже. А врачи клянутся лечить, но не вредить и не убивать. Даже если эти врачи — ведьмы. Можете мне поверить. Я не желаю зла ни вам, ни Кире.
Когда Виланд пригласил меня в Тихие холмы, он понимал, что ему придется довериться ведьме. Вложить ей в руки свою семью, свои страхи и надежды, перешагнуть через все, что до этого наполняло его жизнь.
Он понимал. Теперь оставалось принять, а понимание и принятие — немного разные вещи.
И их не бывает без боли.
— Я уничтожу вас, доктор Рихтер, если вы что-то сделаете после снятия печати, — сухо проронил Виланд, и я почувствовала, как в голове просветлело. В крови словно заплясали пузырьки игристого вина, давая мне возможность почувствовать то, что ощущал Виланд, когда уезжал со мной от погони.
— Я это понимаю, — кивнула я. Инквизитор не мог бы сказать ничего другого. — Но вам не придется, Арн. Можете мне поверить.
Виланд устало прикрыл глаза и вздохнул:
— Что ж… давайте руку.
Я послушно поднялась ему навстречу.
Какое-то время Виланд молча смотрел на мою протянутую ладонь, а затем руку пронзила такая боль, что на несколько мгновений я перестала дышать.
Да, ставить печать больно. Но снимать — еще больнее.
Но это было не все. Гостиная, Виланд, я — все вдруг скользнуло куда-то в сторону, размазалось туманными полосами. Я увидела детскую спальню: маленькая кровать, лампа, которая бросала на стены звездочки света, груда игрушек, плакат с мультяшным чудовищем на стене.
Мальчик на кровати не спал — он старательно делал вид, что спит.
Женщина — высокая, с красивыми темными локонами, небрежно рассыпанными по спине, одетая в спортивный костюм — сидела рядом и осторожно гладила мальчика по телу. В ее взгляде влажно мерцали слезы. Я чувствовала, что ее наполняют любовь, тепло и нежность. Те самые, которые бывают, когда прощаешься навсегда.
И еще тоска. Какая же в ней была тоска!
Меня дернуло, поволокло в сторону, и я уткнулась лицом в грудь Виланда. Его сердце гулко колотилось под мягким свитером, инквизитор почти дрожал от боли и злости. Казалось, еще немного — и он набросит мне на шею петлю из зеленого огня.
Должно быть, ему никогда не приходилось снимать печать. И сейчас он сломал и перемолол самого себя.
Корсет издал протестующий писк. Бок и грудь снова наполнились болью.
— Живы? — услышала я издалека.
— Жива, — откликнулась я и вдруг против воли спросила: — Та женщина и ребенок… кто они?
Виланд отстранился. Я чувствовала, как он каменеет, как из него уходит все живое, оставляя уже не человека, а давние, но не умершие чувства.
Ненависть и боль. Ничего больше.
— Моя мать, — ответил Виланд. Он старался говорить спокойно, но за этим спокойствием поднималась буря, готовая уничтожить нас обоих. — Моя мать и я.
— Она ушла, когда мне было десять.