Выбрать главу

И чудилось Антонине, что там, еще дальше, где уже нет никого, где уже светло и радостно, там мреют в небе пахучие почки, шуршат сухолистом ежи, поют птицы...

- Собеседованье у нас было веселое, - говорил Бердоносов, - ну, конечно, миссионер приезжал, долгогривые собрались. Откуда, спрашивают, благодать в вашей церкви? - От Амвросия епископа. - А Амвросия кто поставлял? - Священники, уж известно. - Они как зарегочут. Ах, волки вас ешь! Вы ржать сюда пришли, конюшня вам здесь?.. - "Учителя высокомудрые! говорю, - вы писание знаете, можно сказать, как свои рубахи, объясните мне, темному: тот осленок, на котором Исус Христос в Ерусалим въезжал, осел был или ослица? То есть полу он был какого?.." Вот какую загвоздку им дал, хе-хе-хе-хе! Смеху сколько было, страсть! Жирно, мол, вам по целому таракану, будет и по лапке...

На кухне ворочалась на печи старая бабка Агафья, чесалась и сопела:

- Чтой-то мне, бабоньки, не спится? Все об чем-то думается, об чем-то думается... А об чем мне теперь думать?.. Будто я корову в поле гоню, гоню-то лесом и тут счас сосна, а по сосне-то белка прыгает, хвостом прикрывается, а хвост у ей пушистый-препушистый... Обернулась ко мне смеется, явственно так...

- Все от жизни от хорошей, - бурчит ей в ответ Александра. Сама она сидит около лампы и смотрит прямо на белый огонь не мигая.

Тиша спит на полу спокойно и беззвучно, как спят животные.

Антонина стоит, прислонившись к двери, и глаза у нее далекие, светлые и дерзкие, как два фонаря поезда в черную ночь.

X

Застыла лесная топь в ноябре. Лег между черных омертвевших стволов кто-то длинный, изгибистый, широкий, лег ничком, сложив на темени руки, укрылся пухлым полотнищем снега и уснул.

Там, где-то внизу глубоко, робко бились ключи, живые, но глухие, чуть слышные; слишком толстый и крепкий вырос над ними лед и придавил их вплотную к земным недрам.

Голые сучья и ветки раскинулись над ними сквозные, как паучья сеть, и в просветы этой сети глянуло сверху вниз холодное небо.

От мороза крякало в лесу столетнее дубье, хлопало рукавицами и дуло на иззябшие пальцы; поднялась поземка, белая, как плещущий саван, и закружилась лениво по дороге, стирая черные тени с деревьев и яркие пятна с земли.

Было что-то нудное в этой поземке. Она переплескивала с сугроба на сугроб на дворе лесопилки, ползала вдоль сараев; в ней купались, как в снятом молоке, склады досок и плавали серые кучки рабочих.

Был праздник; захлебывалась, пронизывая снег, гармоника, за ней гонялся низкий, простуженный, тоже глотающий морозную мглу голос.

Антонина сидела около окна, вбирала в себя беспокойные складки сугробов и думала, что вот теперь она будет работать на Дениса все время, пока приедет со службы Максим, потом будет работать на Максима все время до самой смерти, а Максим будет дышать на нее по ночам перегаром водки.

Недавно приехал Денис и взял у Бердоносова ее деньги; ей же привез письмо от Максима; в письме он кланялся ей "от белого лица и до сырой земли", просил себя соблюдать и слушаться Дениса. Служил он где-то далеко на "теплом море".

Теперь Антонине вспомнилось его плоское желтое лицо, мутные глаза и косицы волос над глазами и тот особенный кивок головы, которым он взбрасывал назад эти косицы, когда крестился перед сном.

Все было ненавистное и чужое. Вспомнились душные конопляники, темные углы риги, фырканье лошади по ночам, плач ребенка...

У невестки теперь был тоже ребенок, мальчик, а Филька стал сухоруким левая рука онемела от оглобли пантеревцев и висела, как полено.

Мерещились огромные отцовские лапти и переплет веревочных оборок на холсте онуч; потом рыжая борода во всю грудь и сонные глаза под тяжелыми веками. Он оправился теперь, только стал кашлять, как перегруженный воз, и болело в правом боку ниже ребер.

Охватили недомолвки прошлого, вились кругом, как хлопья снега, гасли, гинули, опять кружились. Кто-то, свесившись, силился что-то сказать, может быть, и говорил, но невнятно, и нельзя было расслышать и понять.

И потому тяжело было, как бывает тяжело в темном погребе, где чуть тлеют от зимней сырости свечи.

Смеркалось. Иссиня-дымный стал лес, и выше поднялась метель.

Комнаты в доме стояли тихие, и от тишины сумерки в них казались гуще.

Бердоносова не было. Слабоумный ушел куда-то; Александра, наряженная для праздника в темное шерстяное платье, о чем-то думала в другой комнате, у другого окна; слепая бабка одна говорила на кухне о семи серафимах, которых она видела ясно до последнего перышка в крыльях, о райских вратах и бешеном быке, который ей снился.

В этот вечер неожиданно приехал младший сын Бердоносова, Фрол. О нем не говорили в доме, и Антонина после узнала, что он ушел учиться против воли отца и отец от него отрекся.

Фрол вошел в дом, широкий в плечах, с головой, закутанной в башлык, легкой звериной походкой: здесь, в лесу, никто не ходил так, - ходили тише. Мужик в тулупе тащил за ним чемодан и узел.

- Господи Исусе! - всплеснула руками Александра, как молодая, выбежала навстречу; в дверях долго не могла найти скобки от слез и радостной дрожи.

У Фрола было худое, острое книзу, большелобое лицо, с таким же, как у отца, крылатым носом и насмешливыми серыми глазами, знающими себе цену.

Не хватало нескольких пуговиц на шинели; сухие широкие руки, развязав башлык, привычным движением метнулись по ней сверху вниз, и распахнулись полы; фигура Фрола сразу приросла к земле и стала еще шире и прочнее.

Александра всхлипывала, целуя его в мокрые губы, бормотала что-то нельзя было понять, - растерявшаяся бабка Агафья по-детски пугливо щупала его холодный рукав, и толпились любопытные люди в дверях, сплошные от сумерек.

- Это все не факт, вот факт: в узилище год просидел и жив остался! Слава всем святым, на облацех летающим, так, бабка? - шутил, усмехаясь, Фрол. Усмешка была кривая, как у отца, а голос звучный, чуть прихваченный морозом. Слова вылетали из него певучие, плотно спевшиеся, гибкие, но его самого не было в словах.

"Умный", - подумала Антонина, хотя не поняла, над чем он шутит. Она после узнала, что его год держали в тюрьме за то, что он говорил где-то не теми словами, которые были дозволены; но теперь против воли она вся приковалась к его усмешке, к его большому лбу, расплывавшемуся светлым пятном в серых сумерках, и к веселым глазам, светящимся исподлобья.

Он раздевался и сыпал шутками; они отскакивали от него, как клочья сырой земли с ободьев колеса, а он был нетронутым где-то внутри их, в середине, как камень под водой.

"Умный", - молитвенно думала о нем Антонина.

Зажгли лампы. Спустили занавески. Комнаты, желтые от стен, стали прозрачнее и любопытней.

Фрол остался в одной красной рубахе, кем-то вышитой вдоль ворота. Антонина незаметно для себя думала - "кем?", когда ставила пузатый самовар на кухне.

XI

- Что, Фрол Матвеич, хотела я вас спросить, - не знаю, можно ли?.. грех... он есть, али нет его вовсе?

Это было через два дня, когда она принесла в его комнату, на верхнем этаже, беремя холодных березовых дров топить печку.

В комнате затянуло окно, и видно было, как изо рта шел белый пар и как посинели пальцы у сидевшего за книгой Фрола. В чемодане и узле были книги; теперь они грудами лежали на столе, на подоконнике, на стульях, и от них в комнате стало осмысленней и теснее.