Выбрать главу

И неизвестно было, кому и о чем молиться, даже казалось почему-то страшным, если бы действительно неземная благодать сошла и озарила мгновенно жуть и темноту.

Слепая бормотала во сне; темная душа Тиши спала в тяжелом, запертом со всех сторон сундуке тела, и о какой-то неизведанной хорошей жизни мечтала, может быть, тоже неспящая, неслышная Александра.

Сонно, без увлечения, трещал сверчок, да шушукались тараканы.

XV

На Сретение была ярмарка в Верхнем Телелюе. Шли и ехали лесом мимо лесопилки. Старый слепой с поводырем мальчишкой напросились переночевать, коченеющие от холода. Бердоносова не было. Их пустили. Слепой сидел за столом, ел и бормотал заученное:

- Дай вам, господи, не оставь вас, господи! Просвети оченьки, проздравь рученьки, пошли вам, господи, души спасение!

Был он сжатый, сухопарый, с незаметным костистым лицом; только белые глаза на этом лице, полуприкрытые веками, были большими; из них не лучилось мысли, около них летала мысль, - садилась во впадины морщин, на подпаленный временем редкий, седой волос бороды, на жующие губы. Мысль широкая, мягкая и слепая, сотканная из сумерек и невнятных шумов, колыхалась, обнимаясь со светом лампы, и от нее становилось тесно и беспокойно под низким потолком кухни.

Антонине незаметное лицо его казалось знакомым: часто видела где-то. Так вспоминается черная глубина при виде колодца.

Слепая Агафья сползла к нему с печки, и они сидели на лавке рядом, двое слепых.

- Тебя как зовут-то? - спрашивала суетно Агафья.

- Стратоном зовут, Стратоном, родимая, а поводарь у меня Гаврик; какой он из себя, не знаю, николи не видал, знаю, что махонький.

Гаврик таращил на всех васильковые глаза и хлюпал носом.

На оборванных, латаных полушубках их вошла в дом та ледяная зима, которая была за окнами, вошла и заглянула в теплые углы.

- Оба мы с ним безродные, - говорил старик. - Он сиротка, а у меня жена померла... Моложе меня была и справная всем, зрячая, здоровая, а смерть взяла, не спросилась, какая, - съела... Она простая, возьмет, не скажет, как вор хороший... И не найдешь.

- Все умрем, - вздыхала Александра.

- Все-то все, все - истинно, да кому охота?.. Никому не хочется...

- А вот тут у нас человек жил... Сам повесился... - вставила Антонина.

Слова вышли тяжелыми, грубыми... ударились об елей прежних слов и расплескались.

Повернулось лицо слепого.

- Сам себя никто не вешает: люди вешают, - строго объяснил он. - Идут за ним неотступно и вешают, а когда топят али спичками травят. Нечистый их водит, а они идут невидимые и в уши жужжат, покеда своего не добьются... вот что...

Антонине почудилось вдруг, как она давно ночью невидимо пришла к Зайцеву в сторожку и задушила, она и нечистый.

Глаза слепого, хотя и белые, казалось, видели что-то большее, чем ее глаза.

Тиша, лежавший в углу, поднялся и, мыча, тихо, как теленок, бодал слепого головою.

- Это кто? - отодвигаясь, спросил старик.

- Это Тиша... глупенькой... Наказание наше. Немой, глухой, - скорбно махнула рукой Александра.

Тиша уселся на полу под его ногами, и, гладя его по голове, слепой говорил:

- Благодать это у вас в доме, а не наказание, - осенение божие... Человеческий разум бог отымает - свой дает, - верно, родимые. На него не смотри, что сидит да молчит, - он смыслит... Мы вот по краюшку ходим, а он в самой глуби сидит, все видит. Заговорит со временем, когда надо, теперь не надо, он и молчит - сидит, как голубь божий, про себя думает. Бог - он гордых-то не любит. Кто смирнее, тот у него и в чести... Своим умом не прожить, ум-то, он тоже куцый, как заячий хвост: вокруг себя не обовьешь. Что к чему сподобляется, это тоже понять надо, божьих колоколов послушать. Не те птицы вещие, что целый день треском трещат, - об себе заявляют, - вот, мол, мы какие звонкие, а те, что по дуплам хоронятся, те и вещие: ночь видят. И не те травы драгоценные, что на виду растут: разрыв-трава - она, матушка, в теми, в буераках скрывается, а дела большие делает, стены ломает, вон что... - Слепой помолчал, пожевал губами. - Был, сказывали мне, в Москве юродивый, Миколушка, босый цельные зимы отхаживал, чудеса творил... Он там про себя бормочет та-ла-ла-ла всякое, а какие люди находились такие допытные, понимали, что это неспроста он, а предсказание, что со временем будет. Другим - темно, а ему-то, угоднику, видно... Раз ночью в набат зазвонил. Выбежал народ, - ни тебе искорки нигде нет, - обругали. А на другую ночь, глядь, пожар - этот самый квартал и сгорел, - вон что! Ну, конешно, - зимой было дело, - утром как-то и нашли его, бедненького, мертвым. Одежонка на ём дыра на дыре - ничего мудреного: замерз за ночь.

- Как же это его допустили? Али благочестивых людей не было? - спросила Агафья.

- Как не быть... Так уж, видно, он, угодник, сам похотел, господа молил, чтобы умереть позорной смертью... Зато, говорят, как хоронили его, народу, народу, - несть числа прямо! Слышно, через год ему памятник поставят...

Когда говорил слепой, то незаметное лицо его было неподвижно, белое, как глаза, точно это говорил не он, а кто-то сидящий внутри его, темный.

Антонина вслушивалась. Старое капало в душу. Александра сидела, подперев тонкими руками безучастное узкое лицо. Тени прятались по углам, возле печи.

Голова у слепого была поднята, и под тонкой кожей шеи двигались горловые позвонки, точно там именно и сидел темный и оттуда выталкивал круглые слова, от которых пахло лесною дремой.

- Я давно слепой... Привык. Против его святой воли не пойдешь. Значит, было за что на меня позор наложить. Он и наложил, батюшка. Теперь я его человек, мягкий, куда он мнет, туда и я мнусь. Упорства у меня нет, забот нет. Ты, батюшка, ослепил, ты и веди. Твой промысел, - веди, сделай милость. Мне же спокой даешь... Допрежь по солнышку скучал я, по солнышку да по травке зеленой. Мужицкое дело солнышко да травка, что мужику больше? Травкой кормится, солнышком греется. Скучал шибко, так что роптал даже... Ну, бог помог - укорился. Опять же от травки запах идет, а солнышко кожу дубит, все дубит, все дубит одинаково, что слепому, что зрячему. Людей не видишь, голос их слышишь, по голосу судишь, какие они есть люди... вот что.

- А какая я есть? - спросила вдруг Антонина.

Слепой обернул в ее сторону лицо.

- Ты-то? - Он пожевал губами, брезгливо сморщил брови и ответил: - Ты бесстыжая... На позор тебе надо!

Слова были простые, может быть, вздорные, но упало что-то внутри Антонины, как чугунная крышка.

Слепой увидел. Она знала, что она бесстыжая, и верила, что нужен позор. Это было глубоко, чуть слышно и редко всплывало наверх, но становилось грозным, когда всплывало.

Молчали дни, зато говорили ночи.

И ночи говорили всегда одно.

Сидели на лавке двое слепых: Стратон и Агафья, один - сухопарый и сжатый, другая - дородная, с распухшим от печной теплоты телом, оба разные и оба одинакие, с темными глядящими внутрь глазами, а около их ног спокойно мостился Тиша с темной душой.

Еле разжимал тяжелые веки Гаврик, о чем-то своем, тоскливом, думала Александра.

Но Антонине казалось, что ее разрезали пополам, и все смотрят: десять глаз здесь - тысячи отовсюду. И нечем закрыться от этих глаз.

Лампа сыпала мягкие хлопья света на головы, лица... Складки кожи и волос струились, разбегались куда-то вдаль перед глазами, свивались в сетку говорящих пятен.

В теплых углах около печи залегли тени.

Жутко было.

Хотелось стать на четвереньки и скулить, как скулит бездомный щенок, мягкий, дрожащий, голодный, испуганный безлюдностью и темнотой.

А слепой говорил убежденно: