Ждал.
За ним каждую минуту могут прийти. Они теперь знают, кто он. Ему известна их тайна, и к тому же он убил двух человек, служивших им. И ему, конечно, вынесут смертный приговор — другого и быть не может. Повесят или расстреляют, а вернее всего отрубят голову. Японцы охотнее всего казнят именно так.
А если им известно, что Багорный жив? И что тот «толкай» был именно Багорный? Тогда его поведут не на казнь, а на пытки. Будут пытать, пока не вырвут у него хоть слово о советском полковнике, который так подвел их, помешав применить оружие Танака.
Отвлеченно рассуждая, Виктор предпочитал казнь. После пыток ведь все равно убьют. Но то были рассуждения чисто теоретические, остававшиеся где-то на поверхности сознания, а душа, по мере того как шло время, все больше переполнялась страхом, и все в нем, в Викторе, протестовало против небытия, против окончательного уничтожения.
Если бы его убили сразу после допроса, когда он был еще истерзан и все в нем как-то оцепенело, он встретил бы смерть как избавление. Но ему дали окрепнуть, пытали его ожиданием, душевными муками. Сознавать, что умрешь, — совсем не то, что ждать смерти.
Шаги в коридоре стали теперь чем-то невероятно важным. Они поглощали все его внимание. Он знал уже шаги надзирателя и старост, разносивших еду. Их шаги он слушал равнодушно. Всякие другие могли быть вестником смерти. И он, вслушиваясь, спрашивал себя: «Уже?»
Он не спал. А когда, измученный вконец, забывался иногда сном, сон этот был чуток и беспокоен.
Чаще всего снилась ему тайга, небо в ярком блеске солнца, майская сочная зелень. Стучали дятлы, свистели где-то рябчики, а он шел с Волчком, бодрый и свободный, углубляясь в девственные, красочные просторы лесного моря.
Раз увидел он во сне опечаленного тигра, бесхвостого Вана, стоявшего над своей мертвой тигрицей. В бирюзовых зрачках его светились презрение и боль.
В другой раз он был индюком, рождественским индюком, которому он когда-то, по приказу отца, отрубил голову. Теперь он сам хлопал крыльями и без головы носился по двору, потом перелетел через забор. А мать с крыльца кричала: «Витек, скорее, ради бога, что ты там вытворяешь?»
Он просыпался, как от толчка. Садился на циновке, не понимая, что с ним, кто он и где находится. Прикосновение к покрытой слизью стене возвращало к действительности — и это было самое худшее.
Он пробовал молиться, но слова молитв звучали как-то чуждо и словно из дальней дали. Несоизмеримые с его муками, они не приносили облегчения.
Он старался взять себя в руки, тысячу раз убеждал себя, что из всех видов насильственной смерти, несомненно, самая легкая — когда тебе отрубают голову. Блеснет топор — и конец. Даже не успеешь ощутить боль. Когда шейные позвонки разрублены, нервная система выключается молниеносно. Значит, только одно мгновение… Но мгновение это дышало вечностью, и мысль о нем пронзала трепетом ужаса и непостижимой тайны.
Виктор постепенно впадал в оцепенение. Ловил себя на всяких инстинктивных действиях, которых потом стыдился, — на том, например, что ощупывает руками затылок или что раздевается после вечерней поверки, чего прежде не делал.
Надзиратель тоже обратил на это внимание:
— Так, так — сапоги тут, куртка там. Каждый разбрасывает одежду по всей камере. А придут за ним, тогда начинает искать, одеваться — вот и выиграет минутку-другую. Чуточку больше пожить удастся…
Глаз у надзирателя был наметанный — ведь множество людей, заточенных здесь, переживали то же, что сейчас переживал Виктор.
От этих слов надзирателя Виктор почувствовал себя как человек, которого раздели и оставили голым на виду у всех. Итак, со стороны уже видно, как он слабеет духом, как понемногу разлагается. Они посягают на последнее, что ему осталось, — на его решимость до конца сохранить несокрушимую твердость.
— К шагам нечего прислушиваться, ты жди, когда услышишь звон в коридоре. За вами приходит один очкастый из конной жандармерии. Он, когда шагает, звенит шпорами.
Жандарм в очках пришел после поверки. Бряцание его шпор было как похоронный звон. Он повел Виктора пустыми коридорами мимо ряда дверей с окошечками, в которых виднелись глаза, полные ужаса и жадного любопытства.
Прошли через тюремную канцелярию и караульные помещения. Потом — на другую сторону здания и по лестнице наверх.
Очкастый постучал, из глубины комнаты отозвался кто-то. Жандарм открыл дверь, пропустил Виктора вперед, а сам остался у двери.
Виктор очутился в просторном кабинете, где по углам и в закоулках между массивной мебелью прятались тени. Мертво поблескивала бронза канделябров и статуэток на письменном столе. Свет лампы бродил по кожаной обивке кресел, по корешкам книг, тесными рядами выстроившихся за стеклами шкафов, как солдаты на смотру.