Выбрать главу

Охотник сделал свой “ход” в партии с Богиными — пешечный же ход! — когда пришла война. Представляю себе, хоть и не слышал своими ушами, как жена Охотника и он сам уговаривали Марусю не уезжать, не эвакуироваться! Наверное, пригласили в комнату, в свою гостиную, чтобы не слышали на лестнице, как они кричат: “Немцы — благородные люди!… Они не всех евреев убирают, только — коммунистов!… А вы беспартийная!…”. Об этих доводах Охотника рассказывал Изька, да и сама Маруся — соседям, советовалась, раздумывала: уезжать или не уезжать, благо, была возможность — с фабрикой, где она работала. И ей советовали: конечно, уезжайте! Даже — Пелагея. Но победил Охотник, последний его довод убедил ее окончательно: здесь у нее есть жилье, а там неизвестно, будет ли… Это был тонкий, предусмотрительный “ход” — Охотник знал, что комнату, освободи ее Маруся, немедленно опечатают, как произошло с квартирой Богиных, когда они выехали, эвакуировались — первыми в нашем доме… В гетто, куда согнали всех евреев города, под вечер Изьку подозвал к себе немец-охранник. Кое-как, словами и жестами, он объяснил Изьке, что ему надо бежать — сегодня вечером. Чтобы он, Изька, пришел сюда, на его пост, когда совсем стемнеет. Изька же объяснил немцу, что с ним мать. “Найн!” — ответил немец. Когда стемнело, Изька встал с нар. Маруся спала. И он вышел из барака. В этот момент Маруся проснулась. “Изя, куда ты?” — воскликнула она. Он не ответил, быстро пошел к заграждению. Немец показал ему, где можно пролезть. Сказал еще, что у него такой же сын. Когда Изька был уже по ту сторону проволоки, он услышал: “Изя!…”. Мать приближалась. “Изя!…” — кричала она. “Хальт!”, — вдруг услышал он. И сразу же раздалась автоматная очередь… Возможно, застрелил мать этот же немец…

Я уже говорил, кто спрятал Изьку, когда он прибежал домой. Но сначала он пришел к себе, в квартиру Охотника. Его впустили. Затем объяснили, что комната его уже занята — племянницей Екатерины Петровны, которая в самом деле приехала к тетке перед войной, и что ему, Изьке, лучше вообще уйти из дома, и поскорей — его наверняка придут искать. И он ушел. Прожив двое суток у Пелагеи, перешел затем линию фронта и… попал в тюрьму, где провел под следствием всю войну, четыре года— наши не могли поверить, что еврея отпустил немец, спас. Держали, как мы говорим теперь, за шпиона… “Но их тоже можно понять, следователей, — говорил мой брат Изьке, когда мы встретились после войны в родном городе, — им нужны были свидетели, доказательства, а их у тебя не было! Все нормально!…”. Такая бесчувственность брата объяснялась, помимо его натуры “историка”, думаю, и тем, что он сам достаточно пострадал в войну: попав на фронт раньше, чем я, увидевший войну в самом ее конце, он был тяжело ранен, намучился в госпиталях, но вернулся домой, в Сибирь, куда эвакуировалась наша семья, героем — газета нашего, сибирского, городка написала о нем, сравнила его с толстовским капитаном Тушиным, и это определило на последующие годы, так сказать, имидж брата: он чувствовал себя “победителем” и представительствовал от лица Победы. С тех пор, с конца сороковых, Изька исчез с моего горизонта, даже не отвечал на мои письма, хотя обещал. Он жил в Донбассе, работал на шахте. Но кем он мог, маленький, там работать? Фонариком?… Но он уже не светился… Правда, возмужал, расширился в плечах, пил водку… А может быть, это я ослеп к тому времени?… С Изькой тогда приезжал его товарищ, шахтер, здоровенный парень, и я видел, какими глазами он смотрел на Изьку, как слушал его… А я был тогда поглощен своей первой женой, семейной жизнью… Жив ли он, мой Изька?… Охотник же с женой и племянницей удрал в Германию вместе с отступавшими немцами, сумел, говорят, увезти и мебель, и собак, и теперь живет там. Впрочем, может быть, и не живет уже — столько лет прошло!…