Выбрать главу

А потом, через неделю, звонок по телефону. Глухой, сдавленный голос.

– Михаил? Это редактор. Вы не могли бы приехать? Срочно! Сейчас! И паспорт захватите!

Смешно? Но без этой прелюдии невозможно было засесть за эпохальную вещь. Я сразу настроился, что будут соблазны, что преодолевать придется в первую очередь себя. Правильно думал. Соблазны были каждый день, в себя поверить было так же трудно, как в коммунизм. Прочитав утром то, что вечером писалось с жаром сердца, я впадал в депрессию – вычурные, фальшивые слова исторгались не мной, а каким-то законченным идиотом, манерным и лукавым комсомольским выползнем, одинаково отвратительным и для своих, и для чужих.

Страдал не только я. Страдал Андрей, страдал Славик. Андрюша, чтоб не расплескать свой талант напрасно, перестал писать вовсе; Славик писал, как и я – из принципа: упорно, вымученно, хотя бы по странице в день. Я за день мог исписать и целую тетрадь лихорадочным подчерком, который наутро разбирал с трудом.

Мы ломились в литературу, как напуганные беглецы, которые услышали страшный, провидческий глас: «Лучше неволя, чем Лодейное Поле!»

Сокурсники из провинции переживали грядущую судьбу проще. Нобелевская премия их не соблазняла, районные городки суицидальные мысли не наводили, тягостные предчувствия бездарности не мучили. Жизнь обещала им спокойную старость. А что случится до и после, думать не хотелось.

А мне хотелось. На четвертом курсе я пришел к выводу, что без счастья жизнь не имеет смысла. «Кто счастлив тот и прав», – таков был мой девиз. В это время я сошелся близко с Мишей Герасимовым. Он выделялся на курсе, во-первых, солидным возрастом – ему было под тридцать, у него была жена и дочь, во-вторых, про него ходили упорные слухи, что он верующий.

Верующий в наше время и в нашей среде – это было серьезно. Это был вызов покруче дешевой антисоветчины. Верующий ломал самую сердцевину государства пролетариев, основу основ, так сказать. Получалось, что не все поняли и уверовали, что человек – это обезьяна. В школе таких высмеивали. На моей памяти лишь однажды Петька Епифановский в полу-шутку, из вредности, сказал училке по биологии, что человек вряд ли произошел от обезьяны. Пол-урока она изводила его издевками.

– Дети, посмотрите на нашего Петю! Оказывается, он произошел не от обезьяны. А от кого же, Петя?

– От родителей, – буркнул Петя, которому до фонаря на самом деле был этот вопрос. Но училка возбудилась не на шутку.

– А родители от кого произошли, Петя?

– От своих родителей.

– Умница! А они в свою очередь от своих. И так многие поколения! И вот миллион лет назад нашими предками стала… кто дети?

– Обезьяны! – радостно подхватили мы. Хотя, если по чесноку, нам было абсолютно наплевать от кого. Хоть от крокодила. Раз взрослые говорят – значит так и было. Но училка еще долго волновалась, словно в ее родословной обнаружились враждебные советскому строю элементы.

– С точки зрения эволюции Дарвина, ребята, и я, и Петя, и Миша, все, все! – мы млекопитающие, да, да, обезьяны, получившие развитие путем естественного отбора. Не надо возноситься, Петя, думать, что ты пуп земли! Сравнительно недавно по историческим меркам твои и мои предки лазали по деревьям!

Петьке, хулигану, уже надоел этот диспут, и он сдался.

– Да мне похер, кто у кого лазал! – сорвалось у него с языка, но училка в ажиотаже даже не заметила сквернословия.

– Ученые, ребята, уже давно установили, что между нами и обезьянами существует близкое родство!

– Да мы видели! – подхватила Танька Соловьева, вскочив. – Они такие миленькие! И яблочко едят, как мы, ручками!

– Да, Танюша, миллионы лет назад эволюция разделила нас, увы. Мы пошли своей дорогой, а они своей. Но родственные связи – остались! Так что, глядя на шимпанзе, всегда помните – это ваш пра-пра-пра-родственник! Все понятно?

– Да! – радостно проревел класс, и я в том числе.

– Ну, ты, макака! – пихнул я Китыча в бок. – Подай мне банан! Живо!

– Полай! Я не макака. Я шимпанзе!

– А я тогда… горилла! Вот!

– Гиббон ты ушастый!

И мы покатились на пол от хохота.

Не могу сказать, что меня в юности особенно угнетала эта мысль – что я всего-навсего обезьяна. В конце концов у нас на Народной встречались экземпляры, в сравнении с которыми и обезьяна сочла бы себя обиженной. Но со временем я стал понимать, что из этой мысли неумолимо вытекает вывод, что вся наша жизнь не стоит и ломаного гроша. На первом курсе я находил в этой мысли повод для поэтической меланхолии, на четвертом эта мысль стала невыносимой, и то, что остальные с этой мыслью жили в ладу, делало ее еще более мучительной.