Из обкома до метро я шел, как пьяный, пешком, в лютый мороз, который не отпускал в тот год Ленинград почти месяц. Вся прежняя жизнь отодвинулась. Новая требовала от меня полного подчинения и отречения от всего, что будет мешать. Я был готов.
Натэлла узнала новость первой.
– Ну вот, теперь, небось, и руки не подашь? Между прочим, тут есть и моя заслуга. Но вообще-то у них сейчас курс на обновление. Ты вовремя попал. Поздравляю. Будешь помогать, понял?
Да понял я, понял! Начались собеседования со всеми секретарями. Я заполнял анкеты и собирал характеристики. Серый костюм надежно прижился к моей фигуре. Мое лицо приобрело строгое и озабоченное выражение, которое сменялось унынием и подавленностью только в гостях у Китыча. Почему?
Дело в том, что с каждым днем я все отчетливее понимал, что шагнул в бездну. Серый дом на площади Пролетарской Диктатуры был населен особями, которые были совсем не похожи на моих милых редакционных дам. Это были даже совсем не люди, а существа, загримированные под людей. Их цели были мне непонятны, их слова были начисто лишены человеческого тепла, их чувства были скрыты намертво; снаружи была только сухая черно-белая оболочка, на которой, как на фотографии, с утра и до вечера обозначалось одно выражение лица – как правило, глубокая сосредоточенность на рабочей повестке дня. Эта атмосфера плющила меня, как землянина на Юпитере, и не к кому было обратиться, чтоб услышать утешительную родную речь.
Смешно признаться, но я не нашел в обкомовских катакомбах духа комсомола. Смешно, потому что искал и ожидал увидеть. Кого? Ну, например, Павку Корчагина в косоворотке. Пусть с безумными в революционном порыве глазами, с фанатичной верой в идеалы, с готовностью отдать последнюю рубашку товарищу. Глупо? Ага. Только входя в кабинет очередного секретаря обкома, я невольно ожидал увидеть товарища Урбанского из фильма «Коммунист», с наганом на ремне и широкой щербатой улыбкой.
– Молодое пополнение? Входи, входи, товарищ! Чайку? У меня остался морковный! Нет? Ну, вольному воля! Слушай, нужен человек до зарезу. Срочно! Прокладываем узкоколейку в Лодейном Поле! Ребята там что-то закисли. Надо поднять боевой дух. Возьмешься? Хотя что я спрашиваю? Надо! Надо, товарищ!
Вместо этого я видел в кресле вальяжного молодого человека с проницательными глазами, который вежливо задавал нужные вопросы и с трудом скрывал скуку. Сдалась ему эта узкоколейка! У него отчет впереди на пленуме! И к первому завтра с докладом.
Функционеры были похожи на жрецов, которые забыли заветы отцов, давно потеряли веру, но ковчег с заповедями первосвященника берегли, древние ритуалы и обряды свято соблюдали и надеялись, что в них рано или поздно обнаружиться какое-то высшее значение.
Абсолютного неверия я не видел. Вера была. Вера во власть. В священное право власти вершить судьбы людей. Обком был динамо-машиной, которая уже давно не приносила пользу, но продолжала крутиться и вырабатывать энергию. Винтики и шестеренки в серых костюмах исправно бегали по этажам, подпитываясь этой энергией. Снаружи выглядело эффектно.
Я пытался себя ободрить мыслями, что надо обкататься, привыкнуть, войти в новое русло, но с каждым днем понимал, что будет только хуже. Мне уже давали мелкие задания, в феврале состоялось бюро, на котором мою кандидатуру утвердили в штатной должности «комсорг ЦК ВЛКСМ». Меня поздравили жидкими аплодисментами, пожелали успехов. Я стоял красный, мокрый, прижимал руку к сердцу, бормотал: «Да, да, конечно, спасибо за доверие!» Наконец-то я получил заветную бумажку (до сих пор храню ее) о переходе на работу в обком с указанием должности. Оставалось сделать последний шаг. Мой куратор, Валентин, незаметно переменивший снисходительно-доброжелательный тон в отношениях на грубовато-командирский (как я догадался, этот тон культивировался в обкоме), привел меня в кабинет и указал на стол с пишущей машинкой
– Вот, отсюда и начнешь. Свой скорбный труд.
Он хохотнул. В кабинете сидели еще двое молодых людей. Они смотрели на меня с сочувствием.