В каком-то смысле мне повезло. В раннем детстве я видел деревню, которая мало отличалась от деревни времен Ивана Грозного. В Дылдино, куда меня привозили летом, жили мои двоюродные дедушка с бабушкой по маминой линии. Покосившийся пятистенок был построен хозяином после войны. Из двадцатого века в нем были только газеты «Псковская правда», которыми были оклеены стены. Лампочка Ильича отсутствовала, поскольку не было электричества. Соответственно, отсутствовало радио и телевизор. Поздними летними вечерами избу освещала керосиновая лампа. Еду готовили на улице, где каждую весну клали небольшую печку с плитой. В июне, в специальной выгородке в летней половине дома, жили цыплята. Они пищали с утра до вечера и устраивали желтую кучу-малу, когда бабушка сыпала им в загончик зерно. Серая кошка Мурка нервно следила за цыплятами с полатей. Неделю назад ее хищный инстинкт столкнулся с костлявым кулаком дедушки Пали и Мурка смирилась с тем, что так и не отведает этих чудесных желтеньких вкусняшек. Могучая русская печь в зимней половине пугала меня своим черным зевом, в котором, если я правильно помню, когда-то Баба-яга, костяная нога пыталась зажарить Иванушку. В темных углах мерцали позолотой образа. Лики святых были суровы, но бабушка сказала, что они хранят нас от нечистой силы. Нечистой силы было полно и в доме, и в саду, и в полях. В крохотную баню с закопченными оконцами и грудой черных камней внутри я вообще боялся зайти. Там пахло лешим, который приходил в баню ночевать и двигал камнями, когда был не в духе.
Бабушка знала все на свете и охотно делилась со мной своими знаниями. Оказывается, гадюки были не самыми страшными змеями, страшнее были медянки, от укуса которых человек умирал мгновенно. Медянки могли прыгать, а могли, как молнии, перемещаться в траве. Гадюку можно было разрубить лопатой на части, но куски змеи до самого захода солнца продолжили извиваться, а голова готова была нанести смертельный укус! Лебеди, собравшись в стаю, действительно могли унести ребенка, как в сказке, а в Иванов день можно было найти клад!
Наша соседка бабка Тоня в начале семидесятых считала, что Россией правит царь, а тетка Нюра, когда ей добавили пенсии аж на десять рублей, ходила по деревне пьяненькая и кричала: «Спасибо, Пушкину!» Почему Пушкину? Потому что внук бывал в Пушкинских горах и много раз делился с бабушкой своими впечатлениями.
Рассказываю об этом без розовых соплей, просто хочу, чтоб было понятно – в двадцати верстах от будущего Евросоюза, в Псковской области так жили. Не тужили, верно, но в этом заслуги власти не было никакой.
Мой дед, отдавший колхозу все свои годы и силы, и глубоко на пенсии не мог накосить своей корове сена без обязательной колхозной барщины – сначала три тонны сена в колхозные закрома! Конечно, это было сносно по сравнению со сталинскими временами, когда сено своей животине приходилось косить ночью, тайно, в лесу, и таскать его потом на загривках к себе домой. Было! Было! Откуда тут взяться хваленой протестантской трудовой этике, спрашивается? Труд для дедушки Пали и ему подобных был прежде всего тяжкой повинностью, ниспосланной Богом за грехи. Благо грехов было вдоволь. Труд был не только принудительным, но и нравственно нечистым: нечестным, непонятным, неблагодарным! Пятилетки, ударники, планы, проценты, битвы за урожай – все это были слова и понятия абсолютно чуждые крестьянскому уму. Любить свою землю по-советски было так же нелепо, как и любить женщину, которую тебе дали напрокат. Кажется, и об этом в свое время мечтали горячие большевистские головы?
Ничто так не свидетельствует об оскудении любви, как исчезающая красота. На моих глазах стали исчезать возле домов палисадники – баловство. Исчезали декоративные кусты – пользы никакой, значит баловство. Исчезли чудесные маки на грядках, засохли флоксы, вырубили за ненадобностью крестьянскую розу, волшебный запах которой еще недавно пьянил всю округу. Вырубали почти зло. Пусть городские у себя любуются, а по сельской местности и так сойдет.
А городские любовались между тем пошлыми пейзажами новостроек.
Деревня всегда оставалась для меня загадкой, клубком диких противоречий. Правда, я скорее был готов романтизировать и героизировать любую деревенскую дурь, чем высмеивать и обличать. Дерутся? Славные будут воины. Пьют? Широка русская натура. Не читают? Чище будут мозги. Я увлекался тогда Толстым и жаждал найти в колхозниках правду, которую уже давно утеряли городские.
Увы, поиски были мучительными. Пили колхозники не просто сильно, а буквально пагубно. Тракторист мог запросто зарулить в кусты, и, не выключая двигателя (чтоб топливо расходовалось) пропьянствовать весь день с друганом или местной блядью, а вечером вернуться на базу с рапортом, что вкалывал весь день на далеких полях, да еще и завяз в говне в придачу. Дешевый портвейн в сельмаге расходился, как горячие пирожки, и вдоль дорог, возле пашни, на берегу реки можно было за день собрать мешок стеклотары. Пили насмерть. В прямом смысле. Смерть от опоя была гораздо привычней, чем от старости. Старики еще держались приличий, а молодые куражились, как могли. Пассионарии убегали в город. Это был уже третий исход в XX веке, не считая страшной убыли во время гражданской и Второй мировой войны, после него в деревнях остались или самые стойкие и упертые, или никчемные. В 80-е и 90-е из Островского района, о котором идет речь, дезертировали остатки некогда сильного, воинственного и красивого народа.