Нагую и остриженную, ее вели по двору, и Беса стыдливо прикрывалась ладонями, хотя было бы, от кого прикрываться — кроме молчаливых богатырш никто не сопровождал ее, никто не подсмотрел даже глазком. Только Сварг глядел на нее с небесного разлома: выдержит ли?
«Выдержу», — пообещала Беса ему, а может, себе, а может, мертвому Хорсу.
В княжеской бане — не то, что в родной, поворовской, топившейся по-черному. Дым здесь уходил в трубу, завивался тяжелыми клубами. Стены раскалились, гудела исполинская печь.
— Терпи, сестра, — нашептывали полуденницы в уши. — Терпи, сухотки да хвори выйдут, кости напитаются силой, окрепнут. Кожа станет, что железо, в глазах поселятся блиставицы. Не страшись огня. Огонь невиданную силу дарует, он Сваргом благословлен.
Откинули печной заслон — на Бесу дохнуло жаром, точно из пасти Железного Аспида. Она задохнулась, прикрыв ладонью глаза — да ладони отвели в стороны. Хотела вскрикнуть — да подбородок оплела скрученная тряпица, узлом закрутилась на затылке. Сердце зашлось в страхе. Уморить ее решили полуденницы, не иначе. Уморят — и кто тогда Хорсову работу сбережет?
Рванула назад — ее держали крепко.
— Гляди, сестра, — сказал кто-то, указывая в печной зев, на выдвинутую исполинскую лопату, покрытую слоем чего-то жирного, белесого, — огня уже нет, только зола да угли. Лопата мягким тестом выложена, лежать будешь, как на перине пуховой. Жара не страшись — будут руки крепче огневую плеть держать. Будут ноги крепче — стискивать крутые бока богатырских коней. Ложись на спину, сестра. Ложись — и очи закрой.
Ее уложили насильно, оплели ремнями — не пошевелиться. Сверху обернули вторым слоем теста, и стала Беса — что младенец, со всех сторон спеленута.
Полуденницы затянули песню без слов, заголосили, точно по мертвому.
— Что делаете, сестры? — меж воем кричали одни.
— Хлеб печем! — отвечали им другие.
— Пеките, да не перепеките! Лихо изводите, а сестру нам верните!
Голоса крепчали, наполняли собою и баню, и голову Бесы. Лопата под ней пришла в движение, воткнулась в слепящий жар, в удушливую печную утробу. Хотелось открыть глаза — но было страшно смотреть. Меж веками заплясали блиставицы, да не холодным небесным светом — били хлыстами, пульсировали в висках, точно живые змеи. Тьма обняла небесным шатром, и в нем рассыпались уголья-звезды. Не звезды, впомнила Беса, огневые шары.
Беса летела сквозь безраздельный мрак, сквозь вихревое мельтешение огней, и видела, как рядом на колеснице мчится по небу Псоглавый Сварг в окружении дочерей-берегинь и детей-сварожичей. В каждой деснице у берегини сверкала блиставица. Сварожичи дули в свирели. Огненные колеса, усеянные очами, вращались так, что у Бесы поплыла голова. Не стало ни верха, ни низа, ни прошлого, ни настоящего. И слышала не ушами — нутром, — тоскливый плач свирелей, да визги берегинь, да еще колыбельную:
— … У кота ли, у кота
Изголовье высоко.
У дитяти моего
Есть повыше его…
Мчалась небесная кавалькада к высокому терему, где спали в яичных скорлупках боги. Не видно ни лиц, ни тел — только смутные силуэты под матовой пленкой. От каждого тянулись шнуры, по тем шнурам тек серебристо поблескивающий раствор. Спали великие боги, и сны их обретали форму и плоть.
Вот Сварг Тысячеглазый — огненный столб с песьей головой. Вместо шерсти — короста, на коже вздуваются волдыри. Ярость клокочет в нем, неизбывная злоба и ужас оттого, что хочет проснуться — и не может проснуться.
Вот Плодородница-Гаддаш — вздувается болотными пузырями над скорлупками, истекает молоком и болью. В молоке ее — людова соль, в икринках ворочаются людовы младенчики, и соль течет по их пуповинам, застывает кристаллами в их утробе.
Вот Пустоглазая Мехра — отслаивается от скорлупы туманом, туман превращается в саван, копыта выбивают дробный перестук, и там, где она ступает, трескается земля, а дыхание собирается над головою в тучи, и из них, как из разорванной котомки, начинает сыпать мелкий град.
Четвертый же лежит без движения. Сны ему не снятся вовсе, и Беса силится разглядеть лицо, да не может разглядеть, и хочет прикоснуться к яичной скорлупе — да нет у нее рук, чтобы коснуться. Только слышит далекое…
— …готов ли хлеб?
— Готов, да тяжел.
— Ничего! Здорова, сестру донесешь, а тесто псам бросишь.
Свет полоснул по глазам, жар сменился обжигающим холодом.
Выпав на дощатый пол, девушка выплевывала кусочки теста и воду, дышала тяжело, с присвистом. Ее тотчас подхватили под руки, поволокли вон.