Когда молодой граф ввалился в крестьянскую избу, держа на руках мокрое посиневшее тело, завернутое в его верхнюю одежду, родным девочки пришлось проснуться. Ее бабушки-знахарки дома не было, – как объяснил один из братьев: «Дык бабе одной срок подошел». Сначала граф подумал, что почтенная ведьма кого-то хоронит, но потом понял: ушла к роженице. Самый младший из братьев куда-то убежал, – надо думать, звать колдунью обратно. Мать семейства, мыча что-то нечленораздельное (неужто немая?), спешно растапливала печь.
Юноша опустил спасенную девочку на сундук, схватил с лавки лоскутное одеяло, какую-то облезлую меховую кацавейку. Набросил на нее, завернул, принялся греть в руках холодные босые ступни. Она не приходила в себя.
Старая знахарка явилась довольно быстро: Бог знает, успела ли она принять то дитя, если надо было спасать это.
– Ступайте домой, барин, – старуха с порога поклонилась молодому господину, однако смотрела сурово и непреклонно. – Век добра вашего не забудем, но ступайте.
Видимо, она чувствовала в нем… нечто. Тонкую грань между мирами, которую легко перейти как в эту, так и в обратную сторону. Юноша неловко поклонился в ответ (граф – холопке? Да и ладно!), развернулся и, не сказав ни слова, ушел. Он сумел попасть в замок до рассвета, не ставя никого в известность о своем отсутствии.
Оказавшись в своей комнате под крышей башни, молодой граф сел за стол, взял перо в руку… Это было наитием, странным порывом, движением души – тем, для чего нет слов ни в одном языке. Баллада – или все же молитва? – длинная, вероятно, наивная и пафосная, с неровными строками и странными рифмами – перетекала из сердца на бумагу, словно ручей по ночным перекатам. Баллада о той, которая призвана в этот мир его надеждой, чтобы пребывать в нем вечно.
***
Полутьма, родная, уютная, пятно света – фитилек в плошке с жиром, простой оловянный крестик лежит на краю плошки, и свет словно тянется к нему огненными нитями.
– Мать Пресветлая, – голос бабушки выплывал из тумана. – Кого отдам, того береги. Меняю родную кровь на родную кровь...
– Баааб… – я потянулась вверх, как росток из земли наружу, – из сна в явь.
– Дитятко мое… – сведенные мохнатые брови разглаживаются, лицо освещено словно не фитильком – солнцем изнутри. Слеза из уголка глаза пытается проторить путь, заплутав в морщинках, которых будто бы стало больше.
– Баб, о чем ты молишься?
Бабка Магда молчит. Над головой ее плывет тьма – черный туман, густой в середке, тонкий и клочковатый по краям. Живой. Ждущий.
– Баб, зачем?
– Все, Кветушка, все, – жесткая ладонь проводит по моей макушке, больно цепляет шершавыми мозолями за волосинки. – Миловала Пресветлая. Тебя миловала, и меня, и Марушку, и всех нас…
– А смерть? Та, на черном коне…
То, что я помню: рубаха на фоне леса, овраг, удар, снежное поле, могильный холм, слова госпожи на черном коне, сон в борозде…
– А что смерть? Подождет, стало быть.
Сухие губы двигаются, бормочут что-то неслышное.
– Отчего это, баб? – я дотронулась до своего лба: гладкий, как был. – Нешто от удара одного?
– От всего сразу, – она махнула рукой: не так важно, мол. – От удара. С испугу. С холоду: нашли-то тебя не сразу, а ручей не теплый и летом. Со слов тоже: уж Ярмила тебе не здоровьичка желала... Мало ли от чего?.. Гостья-то, поди, ходит, торгуется: то ли ты ей сама собой нужна, то ли в обмен на кого…
От упоминания гостьи мне сделалось не по себе. Выходит, это все устроила… сама смерть? Отпустила добычу приманкой, чтоб взять сразу две?
– Это упырь там был, бабушка? – я зябко повела плечами. – Тот, что приходил? Выходит, я и впрямь сглазила Марека?
– Какой там упырь, тьфу! – бабка Магда гневно свела брови. – Томаш, змеенок, подшутить вздумал, выбрал время. Уж я ему бока-то обломала…
– О чем ты шептала, баб? – не отставала я. – Я слыхала: кровь на родную кровь…
– Да все о том же, – бабка Магда недобро усмехнулась. – Безносая торгуется, – ну и я маленько торговалась. Только на сей раз прибытку у ней не вышло, так-то. На-ка, милая, выпей, – она с ласковой улыбкой протянула мне ковшик, – сладенько, на меду варила…