— И в жисть не придумаешь. С ребенком нянчиться приучил. Понимаешь? Сидит медведь около зыбки и качает ее. И даже ведь поет, гад, вот так: а-а-а. Только у него, конечно, хрипло выходит, вот так: ря-ря. А чтоб ребенок не испужался, дак на башку медведю-то платок хозяин подвязал. Умора.
Наконец я представил совсем циркового медведя, который не только с ребенком нянчится, но и дрова с хозяином пилит. Здорово, если есть такой медведь. Взять бы его в город, в школу привести. Он бы с доски стал тряпкой стирать всякую писанину. Постоянный дежурный. А можно приучить звонок подавать.
Но вот опять накатилась волна сомнений. Я ненавидел Ванюру и поспешил уйти от него на свой воз. Благо что виден переезд через железнодорожную линию. Я думал о том, что надо написать Галинке такое письмо: «Эх ты, а я думал, что ты любишь Андрюху, а ты Ванюре кисет вышила». Или как-нибудь по-другому, но обидно написать.
Пока шла очередь на приемном пункте, мы сидели в сторожке около железной печки, на которой поплевывал жестяной засмолевший от копоти чайник. Надо подкрепиться. Ванюра быстренько умял свою еду, проводил в рот крошки и подобрался к ружью, которое висело на стене. Пока сторож, издерганный мужик с некрашеной деревянной ногой, воевал во дворе с возницами, Ванюра снял берданку.
— Хошь, стрелю? — неожиданно предложил он и направил на меня жуткое черное дуло.
— Не балуй-ко, парень, — жмурясь и закрываясь рукой, крикнула ему женщина.
Я не сказал ничего.
Мне сразу представилось, как убитого меня привезут в Коробово. Галинка плачет, утирает уголками платка глаза. «Ах, оказывается, только он мне глянулся». От этой мысли покойнее, тем более что ружье, конечно, незаряженное. Но тут я вспомнил о дедушке. Что с ним-то будет? И мне сразу перестала нравиться игра в смерть. А вдруг ружье заряжено? Даже наверняка заряжено.
— Хошь, стрелю? — опять заорал Ванюра. У него азарт. Настоящее ружье попало ему в руки. Это ведь не часто бывает. Глаза сердитые.
— Стреляй! — сказал я. И опять подумал: Ванюра-то ведь знает, что ружье незаряженное.
В это время на пороге вырос без кровинки в лице сторож. Он ничего не мог сказать и беззвучно шевелил губами. Потом вдруг выхватил у женщины, закрывающейся ладонью, бич и разразился отборнейшим, многоэтажным матом. Ванюра, ожженный кнутом, с визгом выскочил во двор и грозился, почесывая спину.
— Поговори еще у меня, губастый леший. Я тебя! — орал сторож.
Он подошел к топчану, схватил берданку, отодвинул затвор, на лоскутное одеяло упал патрон с желтой сердцевиной капсюля. Клюнул бы боек по этой сердцевине, и повезли бы меня в деревню уже неживого. У меня неприятный холод прошел по спине.
— А ну отсюдова! — уже на всех возниц закричал озлившийся, расстроенный сторож. — Мало еще похоронок. Говорят вам русским языком, не положено сидеть в служебном помещении. Чтоб ни один прохиндей больше сюда…
Сторож в расстройстве повесил на «служебное помещение» замок. Вообще-то он добрый. К нему в дождь мы заходили посидеть — он слова не говорил: пусть люди обогреются, кипятку выпьют. А теперь вот осерчал.
Ванюра смотрел издали.
— Ишь хромой, расходился, — ворчал он. На Ванюру это происшествие, видимо, не произвело впечатления. — Что я дурак, стрелять? В потолок бы я мог разик пульнуть, — нашел он оправдание. — А в человека почто?
Но я не уверен, что Ванюра не нажал бы по дурости спусковой крючок.
Обратно мы ехали порожняком. Под гору ребристые лошаденки пробовали рысить. Ванюра, накручивая кнутом, гнал свою лошадь и кричал, чтоб я следом за ним сворачивал в лес. Парнишки из деревни Дымы послушно поехали за нами.
Во всяких делах наш заводила Ванюра. Он тут знает все.
Пока лошади с расслабленными хомутами и подпругами щипали отаву, мы вышли на край леса. Тут картофельное поле. Выдрали несколько кустов и в приполах рубах чистые, гладкие, словно не лежавшие в земле клубни принесли к костру.
Печется наш поздний обед. Ванюра опять достал кисет, и у меня снова всплыла горечь. Мне уже не хотелось есть. Но Ванюра ловко выкатил кнутовищем черные манящие ядра картофелин. Парнишки, обжигаясь, расхватывают их.
— Бери, — и Ванюра подкатил штук пять к носкам моих галош.
«Наверное, понял свою вину», — подумал я и взялся за картошку. Но злость на Ванюру все не отпускает меня. К ней примешивается беспокойство. Сегодня Сан наказывал обязательно вернуться пораньше.
— Поедем. Вон уж солнце к вечеру, — сказал я, — дядюшка Сан просил. Что он подумает.
— А-а, надоел мне твой Сан, — сплевывает Ванюра в сторону. — Весь колхоз на мне держится: Иван Степаныч, жать, Иван Степаныч, в извоз, — довольно точно передразнивает он председателя.