Выбрать главу

— Нюркин ведь это, — объяснила Ефросинья. — Больно гвозди любит колотить, а теперь уж все заколотил, дак сучки на жердях колотит, экой мусник-солоник.

Я никак не могу вспомнить Нюрку. Из Ефросиньиных голопузых малышей у меня в памяти один только Колька.

— Николай-то где у тебя?

— А все они, Пашенька, разлетелись. Даша и Николай-от в Челябинском на заводе, Леля в Новосибирском. С меньшой самой, с Нюркой, я живу.

Так я и не мог вспомнить ни Лелю, ни Нюрку. Даже кто Леля, мужчина или женщина, не сообразил. У нас ведь в деревне всех Алексеев звали Лелями. А может, это по-городскому Ефросинья Лелей называет Ольгу? Еще попадешь впросак.

Вот и изба. На кольях изгороди солнце обжаривает стеклянные банки. Теперь кринок не держат. Та ли это изба, что чинил дедушка? Значит, в это подслеповатое окошко смотрел я на зингеровскую машину с чудищем, когда Ефросинья шила мне картуз? Совсем ведь маленькое окошко.

Ступили на покачливое, избоданное крылечко.

Мне интересно узнать, сохранилась ли печь и та ли это, что мы сбивали тогда на помочи? Оказывается, та. Но какая она маленькая. Все сократилось в размерах. Рассматриваю печурок. Его вырезал я. Он мне так нравился. Но почему-то он кривой. А мне тогда казался геометрически точным квадратом.

Ефросинья, опустив меж колен худые, жилистые руки, рассказывала, что по зимам здесь не живет. До выхода на пенсию еще бралась пастушить в Коробове телят. Бывало, до ноября задерживалась, а теперь только по летам.

— Дом навроде дачи. Рыжиков полк, малины красным-красно — вот и приезжаю. А по зимам не бывает окрест никаких дорог. Одни заячьи петли. Не ужить одной ни за что. Тянет к многолюдью.

Разговор разговором, а Ефросинья ставит на шесток таганец, щепает лучину косарем.

— Селянку я успешу, Пашенька, поди, проголодался.

Я не отказывался. Я и проголодался, и селянку лет десять не ел.

— Эх, с усачом бы ее, — сказал я, вспомнив, что такая селянка была самым любимым блюдом коробовцев. — Пойдем, Витек, половим усачей, — предложил я мальчишке-солонику.

Он рад. Мы забрали старую корзину и, кой-как затянув прореху в ее боку хлорвиниловым проводом, отправились на пруд, поросший шильчатой травкой щучкой.

У Витьки рожица веснушчатая. Мне помнится, что я был таким же веснушчатым. Дразнили: галочье гнездо зорил. Только ходил я босиком. Не боялся ни стерни, ни стекла, потому что к этой поре подошвы были тверды и толсты, как кора. Мне показалось, что время остановилось, что я никуда не ездил. Я маленький, наивный и счастливый оттого, что мир мой весь замкнулся в этой деревне. Но ведь то, что это частица счастья, начинаешь понимать, порядочно прожив и много увидев. Иначе бы и не понял, что это и есть счастье.

Мы идем в резиновых сапогах на босу ногу. Дружно щелкают голенища о наши икры.

— Мы в аквариум их посадим? — спросил Витек, заглядывая мне в лицо. — У нас в детсаду есть аквариум.

— Нет, мы их съедим.

— А они ведь маленькие.

— Все равно съедим.

Витек удивлен моей жестокостью. Он не знает, насколько вкусна яичница-селянка с усачами.

Я брожу с корзиной, оскальзываясь, в обмелевшем пруду, а Витек с пол-литровой банкой ждет на берегу.

— А-а, попались. — Три усача прыгают на дне корзины. — Лови, Витек. — И выбрасываю рыбешку на траву.

И у меня, и у мальчика, рыболовный азарт. Витек цапает рукой по траве, ловя вертких усачей.

— Ой, ой, убежал! — визжит он.

— Лови! — кричу я. И опять бросаю усатых, круглых, как веретенца, усачиков.

Обратно мы возвращаемся уже большими друзьями. Витек прижимает к животу банку с пегими рыбешками и мне рассказывает о том, что ходит в садик с ружьем, а папка у него шофер на самосвале, а мамка кладовщик, а бабушка никто.

Бабушка застилает колченогий стол домотканой скатертью, сшитой из двух полотен. Мне кажется, той самой, которой она закрывала ярушники в клети в ту осень.

Пока она накрывает стол, я разглядываю фотографии Ефросиньиной родни, уместившейся в застекленной раме.

Сколько там людей разных времен и поколений! Среди многочисленных незнакомых физиономий я узнаю Андрюху в хлопчатобумажном пиджачке со значками. Он таким и остался навсегда в памяти Ефросиньи, всех коробовцев, кроме Галинки и меня. Мы видели его военным, сержантом в каске и шинели. Он был тогда совсем не такой смешливый, наоборот, серьезный и печальный. Время было такое, не до улыбок.

— Это Нюркин мужик Капитон, — стукая ногтем по стеклу, поясняла Ефросинья, — а это сват, а это сватья, — но тут уж я вовсе никого не знал.