Выбрать главу

Нет, вон сидит, развалясь в фотопавильонном кресле, сегодняшний Ванюра. Сдается мне, что он слегка в подпитии. Глаза с нахалинкой. А рядом стоит красивая женщина. Галинка! Я сразу узнал ее по разлету черных бровей, по ярким глазами Вот она какая стала.

А это Игнат. Давняя фотография — веселый грудастый мужик в косоворотке. Игнат, как и Андрюха, как мой отец, не вернулся с войны. Они навсегда остались такими. Милые, добрые люди, недожившие, недолюбившие свое.

За столом настоящий пир горой. Мои городские гостинцы перемешались с Ефросиньиными угощениями. И тает на языке селянка с усачами.

Уже вечереет. Электричества в домике нет, и хозяйка не зажигает света. Спать я ложусь на полатях, на тех самых полатях, где спал с дедушкой. С непривычки кажется вовсе там низко и неуютно, крошится на лицо какой-то сор. Витек перелезает через меня и как-то уж очень быстро засыпает. А мне не спится. Мы еще долго разговариваем с Ефросиньей.

— Руки ноют у меня, Пашенька, не знаю, куда бы их дела, — говорит она. — За все они, милые, были в ответе. Не по одной сотне ведер за день воды наносишь. Теперь бы я подоила. Механическая дойка-то, а не найдут, кому работать. Не идет народ, тяжелым считает. А мы-то как ломысали и в стужу, и в жар.

Вятское слово «ломысали» означает непосильную работу, на износ. Ею у Ефросиньи была заполнена вся жизнь.

Потом говорили мы о ее детях, о Галинке, о Ванюре.

— Галинка-то больше с горя за этого ухореза Ванюру пошла, чем по душе. Такой сахар достался девке, горше астраханского перцу. После Андрюшиной похоронной года два она Ванюре отказывала. А он: если, дескать, не выйдешь за меня, из ружья застрелюсь и записку оставлю, что из-за тебя. Конечно, не с испугу, а с того же горя она и согласилась. Не захотела в вековухах ходить.

— Чем же Ванюра-то плох? — спросил я.

— Дак ведь известная порода: не верит человеку, всех по себе представляет. Кулак он понимает, а слово нет. Было дело, вовсе чуть не замучил он Галинку-то. Дурил. Поначалу была она в Липове заведующей магазином. Не поглянулось ему. Прямо при мне налетел как-то: «Почто около тебя все мужики вьются?»

Она ему: «Дак товар мужской в магазине — вино, папиросы. Да никто больно не заходит — приезжие бурильщики папиросы купили да киномеханик Юра чекушку для хворой матери взял на натирание».

А Ванюра обозлился: не верю, дескать, ты привечаешь, всем говоришь «золотой человек», «милый товарищ». А она: «Дак что я, по-твоему, должна руганью покупателя встречать!» — «А встречай и так, а не «золотком».

Настоял, перешла она в новую столовую. Заведующей тоже. Обхождение к людям такое же, а ему не глянется. Ему надо, чтоб она волком на всех глядела и овечкой только на него.

Было дело, кулаками махался, уходила она. И Сан, и Митрий, пока в поре был, и добром и угрозой взять хотели. Не тут-то было. При них что заяц: «Все будет хорошо». А потом вымещает. И про то, что с Андреем-то долго у них любовь эта тянулась, напоминает.

Когда уходила к отцу с ребенками, Ванюра ведь прикатил на тракторе: поехали домой! На колени вставал: больше не буду. Галинка спокойно так ему сказала: «Не верю я тебе. Но ладно, из-за ребят пойду».

Долго еще рассказывала Ефросинья о горестях. Я слез с полатей, вышел на улицу и сел на крылечко. Тьмы уже не было. Вспомнил я, что у нас в мае и июне тоже белые ночи, только не афишируют их, не встречают и не провожают, как в Ленинграде, например. А я эту ночь провожал. Сидел вроде во тьме и все видел — и великаншу-черемуху, облитую серебром, и тенистую аллею, образовавшуюся на месте деревенской улицы.

Ефросинья тоже вышла на крылечко.

— Не помешаю, Пашенька? Сон-от тоже не идет к старухе.

— Ну что ты. Давай посидим, тетушка Ефросинья.

Видимо, она тосковала в этом уединении. Или просто приятно ей было всласть обо всем поговорить. Об Арапе, который уже плох, наверное, помрет скоро. О Фене, Сановой жене и Галинкиной сестре, которая не ходит. Что-то у нее с ногами. Сан на курорт возил. Вроде полегчало, а потом так же. Тоже ведь, видно, с военной поры простуда. Сколько раз с трактором в воде бывала.

Девчонки-то у них обе в институте учатся, а Сан бригадирит. Дома с утра все изладит — и на работу, потом на обед заскочит, Феню покормит, опять туда же. Хороший мужик, истый угодник. Если выпьет иногда, так почему-то плясать начинает. Так в одиночку и пляшет, а Феня с кровати глядит:

— Пляши, пляши, Санко. Баско у тя выходит. Крестиком ты еще забыл поплясать. Пляши, жданой.

Может, смешно кому. А он и пляшет-то, поди, чтоб ее развеселить. За день-то она належится, и нарукодельничается, и книг начитается, и в телевизор наглядится, а живого человека не видит. Сан — вся отрада.