Парикмахера Мусаила знал весь город. Вид у него был такой, как будто сам он никогда не брился, а тощая фигура наводила на мысль, что все его жизненные соки ушли в волос, который выпирал из ушей, щетинился под носом, дремуче разросся в бровях.
Капустин говорил о нем:
— Если хочешь убедиться, что человек произошел от обезьяны, посмотри на Мусаила.
— От обезьяны? — удивился Филипп. — Брось врать, Петр. Ты что? Выходит, и я от обезьяны?
Капустин был невозмутим.
— И ты. И ты, Филипп. Принесу я тебе как-нибудь книгу.
Филипп, сидя в кресле, придирчиво посматривал на Мусаила. И вправду — до чего волосатый. Мусаил расторопно хлопнул салфеткой и, повторяя, как заклинание: «Товарыш комиссар», «Пусть не изволят беспокоиться, товарыш комиссар», начал махать ножницами над кудлатой Филипповой головой. Мусаиловские присловья походили на старорежимное угодничество, и это угодничество и боль до слез от щипков туповатых ножниц Солодянкин вынес. Укротив дикую силу его волос, Мусаил соорудил мудреный зачес, увидев который Филипп заерзал в кресле. Из зеркала смотрел на него совсем незнакомый человек, лишь отдаленно напоминающий прежнего Филиппа.
Освободившись от назойливой вежливости, на крылечко вышел бравый комиссар. Из-под папахи выпирал лихой зачес, рука лежала на витом эфесе шашки, шпоры вызванивали чистый хрустальный мотив. От Солодянкина шел аромат редких, «почти парижских» духов.
В таком виде и запечатлел его знаменитый вятский фотограф. Смотрит на нас лихой человек с железом во взгляде, с толстыми детскими губами.
Филипп долго стоял у арки Александровского сада, глядел на жаркие маковицы женского монастыря и косил глазами на крыльцо губернской типографии, куда перевели теперь рабочих из частной печатни. По расчетам Филиппа, вот-вот на крыльце должна была возникнуть Антонида, которой он кое-что собирался сказать.
Отвлек его треск мотоциклета. Из-за угла выскочил на американском «индиане» бедовый ездок, курьер горсовета Мишка Шуткин в бьющемся на ветру солдатском ватнике с оборванными завязками. Мишка бесом проскакивал под мордами смирных вятских лошадей, в которых после этого вселялась нечистая сила. А на старух мотоциклет наводил такой ужас, что они, даже вспоминая о нем, подносили дрожащую щепотку ко лбу.
Как раз напротив Филиппа мотоциклет зачихал. Мишка подошел к Филиппу, на ходу доставая кисет.
— Ух ты, дьявол! Как от тебя несет, — восхитился он, — что это ты так расфуфырился?
— Да так, — небрежно сказал Филипп, — побриться заходил.
Мишка потер подбородок: у него бороды пока не предполагалось.
— Нога-то как?
— Ничего, шевелится, — ответил Филипп. Теперь все спрашивали его про ногу, даже не очень знакомые. Из-за выстрела в типографии он стал даже известным.
— Ты меня подтолкни немного, — попросил Мишка. — А то он у меня нравный стал. Да и то ведь поймешь его: кажинный день туда-сюда, туда-сюда. Такого ни одна лошадь не выдержит. А он терпит.
О своем «индиане» Шуткин мог говорить долго.
— Ну, так толкнешь? Толкни, чего тебе стоит?
Филипп колебался. Вдруг в это время Антонида выскочит из типографии?
— А нога? — сказал он.
— Ну, немножко.
Филипп не любил себя за то, что очень легко поддавался уговорам. «Надо бы сказать: нога ноет невтерпеж». Но он сунул шашку под мышку и стал подталкивать мотоциклет. Потом пришлось бежать. Мишка, широко расставив ноги, ехал по санной колее, а Филипп бежал по сумету. Наконец «индиан» свирепо затарахтел и, обдав его керосинной вонью, рванулся сам.
Отряхнув руки, Филипп распрямился и встретился взглядом с яркоглазой Антонидой. Она беспечно размахивала бельевой корзиной и смотрела на него.
— Ты чего здесь? — спросила она.
— Так. Подышать вышел.
— Нога-то не болит?
— Не.
— А погода располагает погулять, — и крутнула корзиной. — Белье выстиранное вот господам Зоновым еще до работы носила. А они, жадины, мне как в старо время отвалили. Да я сказала, чтоб добавляли, а то мы с мамой больше не станем стирать. А они еще: охо-хо, вот деньки настали, прачки даже грубят. Ну, правильно ведь я их обрезала?
— Правильно! — похвалил Филипп.
Так с корзиной они и шли. Антонида вытащила из кармана горсть кедровых орехов.
— На-ка, погрызи. А я теперь буржуев вовсе не боюсь.
— Ты смелая, — усмехнулся Филипп.
Она повернула к нему недоуменное румяное лицо: наивный рот бараночкой, щеки тугие блестят.